Вот идёт она однажды голодная и плачет. А навстречу старуха. Я твоя прабабушка, говорит, давай за ребёнком присмотрю. Денег не возьму, рыбки принесёшь – и ладно. Два условия только: засветло дочь забирай и у чужих не засиживайся.
Призадумалась Уна. Бабка древняя, чуть не рассыпается. А ну как уронит малышку? Но отважилась, оставила дочь. И дела на лад пошли. Заводь спокойная, водяной народ не безобразит. С таким уловом возвращалась, что всем на удивленье. Стала Уна позже и позже малышку забирать. Однажды в сумерках домой явилась – ни старухи, ни дочери.
Рыбачка к семейным побежала. Нет у тебя никакой прабабки, говорят. Давно умерла, на кладбище в Белых Холмах лежит. Уна – на кладбище. Видит: сидит кто-то на одной из могил. Большой, чёрный, согнутый, ветром его мотает, и в лунном свете тени у чудища нет. Подошла рыбачка тихонько: точно, прабабушка, только громадная, страшная, а на коленях у неё дитя спит.
– Не ешь правнучку свою, – просит Уна, – меня съешь, я ослушалась. Прости!
– Прощу, – отвечает покойница, – на первый раз. Будь внимательней, и никакой беды не случится.
Поутру явилась прабабушка в дом у воды, как ни в чём не бывало. Подумала Уна: не голодать же! Стала сети на продажу плести, лодку новую купила. По осени на ярмарке встретила хорошего парня, михинского кузнеца. На закате оттолкнула его рыбачка, вырвалась. Быстро, словно злой наговор, полетела домой, на порог ступила, когда еремайки первые свечки в горницах зажигали.
– Светло! Ещё светло! – кричит, а прабабушка ей:
– Нарушишь слово – знаешь, что будет.
Наступила зима, зашла Уна сестёр проведать. Присела к огню, согрелась, но в окошко поглядывает, не темнеет ли. А родня ей: как мы тебя брали в дом, сиротку, не думали, что из тебя толк выйдет. Но теперь видим. Молодец. Заходи ещё. Без мелкоты, конечно.
Поднялась Уна с замёрзшим сердцем, вышла из чужого дома, побрела тихонечко к себе. Избушка стоит пустая. Рыбачка в тоске на кладбище, там над холмами злые огоньки вьются, с ветвей вороны глядят. Глядь, вдалеке отворилась земля, кто-то в холодную тёмную могилу спрятался. Кинулась Уна вслед чудовищу, а оно накрылось промёрзлым дёрном, будто одеялом. Вздрогнул могильный холм, как вздохнул, и стало тихо. Зарыдала рыбачка, стала землю царапать – не достать, не вернуть!
Вдруг слышит рядом голос прабабушки:
– Беда. То у чужих засидишься, то в сумерках придёшь. Сама обходись теперь, как знаешь.
Уна поднялась, носом шмыгнула, дочку выхватила.
– Спасибо, – говорит, – что зла не совершила и без наказания отпускаешь.
– Наказания, – отвечает старуха, – тебе не избежать.
И правда. Выросла дочка в чужих людях. Не научилось дитя сберегать впрок тепло материнское. Подросла, стала упрекать за своё детство одинокое. Потом сбежала в Лиод – и не навестит, весточки не пошлёт.
Приходит Уна на Белые Холмы, садится рядом с прабабушкой и молчит.
Знала, что будет.
– Думай, Арвидов сын! – подвела итог старуха, поднимаясь на ноги и протягивая Рену вырванную страницу с цеховым заданием. – Раз из Храма вернуться сумел, то и тут справишься.
Бретта задумчиво доедала яблоко.
– Ребекка, получается, при желании и сама может стать видимой. И тогда станет заметно, что?.. – глаза у наёмницы стали большими, как у кота, обнаружившего угрожающе подкрадывающуюся мышь.
– Оставьте Ребекку в покое, – подвела итог Розвитха. – А Ларсу передайте: говорить надо с женой. Она хоть и невидимая, но не глухая.
11
Зюсска, Штиллер и Бретта вышли к мосту, где их ожидал Страж. Огонь горел в его руке, не сжигая.