, включавший факты житья-бытья, сложности внутрисемейных отношений, восхваление заслуг и одновременно сомнения в избранном им пути.

Из уважения к собравшимся плакали в основном на русском, обрамляя плоды индивидуального творчества строками древнего канона:

– О, мой красивый брат, где твоя красота?

– Брат мой, тебя уважали, брат мой…

– Но зачем ты надел этот костюм, ведь ты не любил ходить в костюме…

– Папе привет передай…

Вдруг проскользнуло:

– А я-то тебя всегда стыдилась…

Но традиционные формулы брали свое, особенно когда плакальщицы переходили на абхазский, в их скорбной песне слышалось:

– Куда же теперь деть нам твои доспехи с одеждой твоей, о, брат мой!

– Как только раздастся цокот копыт, гляжу на ворота и жду, что ты въедешь во двор, сестра твоя…

– Оставив сестру в темноте, куда ты уходишь? Брат мой…

И наконец:

– По тебе сегодня весь день, о брат мой, плачут Земля и Небо!

Хоронить его увезли в Сухум – он как раз туда собирался и даже заранее купил билет на самолет.

Пришла мне пора провожать Даура.

У митрополита Макария прочитала, что каждый день из сорока – страшно важный для покинувшего этот мир человека, ибо дым земных очагов восходит прямо к райским крышам.

На Пасху Даур звонил мне и говорил:

– Мариночка! Христос воскрес! Если твои не такие законченные йоги, поздравь их от меня.

Однако душой Даур был убежденный суфийский дервиш. Его настольная книга – Жизнь и Поэзия Джалал ад-дина Руми, и он ее постоянно цитировал:

…Потом приходит смерть, подобно заре,
и ты просыпаешься,
смеясь над тем,
что считал своей скорбью…

– Путей много, – он говорил мне, – но Бог один, и, возможно, на зайце суфизма я доскачу до твоего слона индуизма и буддизма.

– Все, что не приближает меня к суфизму, то отвлекает меня! – говорил Даур. – Если бы мне предложили на выбор слона Будды или ишака Иисуса, я выбрал бы верблюда.

С суфийской традицией я была полностью незнакома. «Тибетская книга мертвых» лежала у меня на столе, я проштудировала ее от корки до корки, но это был грозный и страшный путь, и я не решалась двинуться по нему.

Адгур предложил заказать службу в храме: Даур – крещеный. То, что он такой суфий, это его сознательный выбор. А по рождению он христианин. Но мы не знаем его имени при крещении…

Я отвечала:

– ОНИ и так поймут, о ком идет речь…

– Да, – соглашался Адгур, – он там не останется незамеченным.

Я выставила на шкаф большую фотографию Даура, зажгла свечи, благовония, поставила две имевшиеся у меня иконы: Девы Марии и Сергия Радонежского (Даур в паспорте с отрочества записан как Сергей: председатель сельсовета любил Есенина и всех мальчиков своевольно и официально переименовывал в Сережи!), открыла запыленный «Молитвослов».

– Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Даура, – попросила я, – идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…

– Ты что, – спросила моя мама, – хочешь устроить Даура в рай?

– Да, – говорю.

– Дело это для нас совершенно неизведанное, – с сомнением сказала моя мама. – К тому же ты некрещеная, поэтому твои молитвы…

Но я не стала дослушивать. Тридцать девять дней каждый вечер я обращалась к Богородице и Сергию Радонежскому, изредка сбиваясь и взывая к Буддам и Бодхисатвам четырех сторон света, наделенным великим состраданием, обладающим мудростью понимания, любовью и силой покровительства невообразимых размеров, с просьбой защитить Даура на тех путях, которыми он движется.

– Господи! – говорила я. – Даур Зантария – яркая краска в Твоей палитре. С ним пришло на Землю много любви, всели его во дворы Твои, презирая прегрешения, вольные и невольные, Человеколюбче!..