– Отчего же?
Агата перестала изображать лихорадку и села в кровати, сложив руки поверх одеяла. Вагнер не давил на нее, не пытался вытянуть слова, как мейстер Ганс. Признание далось ей легко.
– Мне кажется, Бог не хочет, чтобы такие, как я, заходили в его дом.
Она представляла себе Бога грозным, с голосом палача и тяжелым взглядом капеллана. У ног его корчатся всякая нечисть и грешники.
Вагнер взглянул на свои ногти, блестящие, как у девушки.
– Не думаю, что у Господа такой хороший поверенный, чтобы доказать, что церковь – лишь его дом и никто другой не имеет права туда входить. В конце концов, даже изгнанные из храма торговцы вернулись и опять разложили свои товары, стоило Спасителю скрыться за углом. Так какие «такие» люди не должны заглядывать туда на огонек?
От его слов Агате сделалось одновременно и страшно, и смешно. О Боге Кристоф Вагнер говорил так, будто они встречались только вчера.
После тюрьмы ей несколько раз снился сон, в котором она вместе с отцом, сестрой и матерью сидела на службе. Они заняли скамью в первом ряду. Хористы пели «Глорию», а окружающие – от прихожан до священника и мальчиков-министрантов – смотрели на них не отрываясь. Агата чувствовала, что сейчас произойдет что-то плохое. Она вскочила и побежала к воротам, но ее схватили и поволокли назад – к месту, где вместо алтаря уже складывали бушели соломы для костра.
– Скверные, – наконец ответил она.
– Если бы Бог не хотел, чтобы скверные люди приходили в церковь, она пустовала бы целыми днями. Мартин Лютер сравнивал римскую церковь с логовом воров и публичным домом, называл ее царством греха, смерти и ада. Не думаю, что после такого ты способна чем-то удивить ее хозяина.
Он наклонился вперед и подпер подбородок рукой.
– Вот что я скажу тебе, Агата Гвиннер. Мы с тобой живем в жестокое время. Каждому захочется тебя уничтожить: судье, отцу, священнику или Богу… Если ты не заходишь в церковь, потому что боишься, что тебя за это сожгут, значит, спали их первой и посмотри, как они горят. Ты ведь швырнула игрушки детей Фальков в печь. Почему?
Агата вспомнила деревянных собачек и кукол в нарядных платьях. Ей не хотелось, чтобы они исчезли насовсем, она жалела игрушки. Но это был единственный способ заставить мерзких детей плакать. Она глядела в лицо Кристофа в надежде угадать, что именно он желает от нее услышать.
– Почему? – повторил он с нажимом.
Потому что игрушки были самым ценным, что было у этих детей…
– Почему, Агата?
Потому что невозможно было поджечь их самих!
Но ничего из этого она не сказала вслух, и Вагнер встал, разочарованный.
– Я взял тебя под крыло, Гвиннер, – холодно произнес он. – Надеялся, что ты развеешь мою скуку. Я могу обрядить тебя в шелка и обучить грамоте. Стоит мне щелкнуть пальцами, как войско бесов кинется выполнять любую твою прихоть. Но все это не имеет никакого смысла, если ты – трусливое ничтожество, которое не решается ни соврать, ни ответить честно.
Когда он ушел, Агата нащупала в кармане передника иголку и вдавила острие в большой палец, держа руку на отлете, чтобы не запачкать платье.
Глава 7
В усадьбе Кристофа Вагнера многое казалось Урсуле чудным. Например, то, как ловко Берта управлялась с огромной вилкой, когда разделывала мясо. В родном доме Урсулы никто не пользовался «вилами дьявола». А еще тут можно было угоститься копченой селедкой не только по воскресеньям и даже не в полдень[3].
Несмотря на по-прежнему кипевшую обиду на Ауэрхана, Урсула радовалась, что попала в усадьбу: работы немного, есть можно от пуза, знай только следи, чтобы девчонка Гвиннер не натворила бед и вела себя как положено. Но как обращаться с воспитанницей, Урсула часто не знала. Она никогда прежде не заботилась о чужих детях, только о сестрах. Пока они мелкие и ничего не соображают, с ними проще простого, но когда начинают бегать и говорить, тут уж хлопот не оберешься. Иногда Агата походила на них: в эти редкие мгновения в глазах девчонки мелькал лукавый блеск, будто она вот-вот начнет проказничать или засмеется во всю глотку. Но этого никогда не случалось. Агата не шалила, ничего не портила, даже не говорила громко, но именно этим доводила няньку до белого каления. А еще временами Гвиннер отпускала жутковатые шутки, и только тогда на ее лице появлялась улыбка.