Ему показали пленки службы безопасности, и все – медсестра, врач, администраторы и юристы – посмотрели черно-белые кадры: вот Чарли выходит из палаты Рейчел, вот пустой коридор, вот Чарли возвращается в палату. Никакого черного дылды в мятно-зеленом. Даже компакт-диск не нашли.

Недосып, сказали все. Галлюцинации, вызванные измождением. Травма. Ему дали что-то для сна, что-то от тревожности, что-то от депрессии и отправили домой с малюткой-дочерью.

Когда на второй день Рейчел отбормотали и похоронили, малютку Софи держала на руках Джейн, старшая сестра Чарли. Он не помнил, как выбирал гроб, как все улаживал. Больше походило на сон сомнамбулика: взад-вперед шаткими призраками перемещались ее родственники в черном, извергая малоадекватные клише соболезнований:

– Нам очень жаль. Она была так молода. Какая трагедия. Если мы чем-то можем помочь…

Отец и мать Рейчел обнимали Чарли, соприкасаясь с ним головами в вершине треножника. Сланцевый пол похоронного зала был испятнан их слезами. Всякий раз, когда плечи тестя сотрясались от рыданий, сердце Чарли разрывалось вновь. Сол сжал лицо зятя ладонями и сказал:

– Ты не представляешь, потому что я не представляю.

Но Чарли представлял, ибо он был бета-самцом и на нем лежала проклятая печать воображения; он представлял, потому что потерял Рейчел, а теперь у него дочь – эта крохотная незнакомка, что спит у его сестры на руках. Он представлял, как и ее забирает человек в мятно-зеленом.

Чарли посмотрел на пол в пятнах от слез и сказал:

– Вот почему большинство похоронных залов застелено коврами. А то кто-нибудь поскользнется.

– Бедный мальчик, – произнесла мать Рейчел. – Мы, разумеется, посидим с тобой шиву.

Чарли пробрался через зал к сестре; на той был его двубортный костюм из темно-серого габардина в тонкую полоску, и от сочетания суровой прически поп-звезды восьмидесятых и младенца в розовом одеяльце сестра смотрелась не столько андрогинной, сколько попутанной. Чарли считал, что на ней костюм сидит гораздо лучше, чем на нем, но все равно могла бы и спросить разрешения.

– Я так не могу, – сказал он. И дал себе рухнуть вперед, пока отступающий клин его темных волос не уперся в ее склеенный гелем платиновый чубчик имени “Стаи чаек”[5]. Ему казалось, что для скорби это лучшая поза – вот так бодаться: вроде как пьяно стоишь у писсуара и падаешь, пока не воткнешься головой в стену. Отчаяние.

– Ты отлично держишься, – сказала Джейн. – Так редко у кого получается.

– Что такое, нахуй, “шива”?

– Мне кажется, это такой индусский бог со всякими руками.

– Что-то не то. Голдстины собираются со мной на нем сидеть.

– Рейчел что, не научила тебя быть евреем?

– Я не обращал внимания. Думал, у нас еще есть – время.

Джейн переместила малютку Софи в позу мяча в руке полузащитника, а свободную ладонь положила Чарли на загривок.

– У тебя все будет хорошо, братишка.


– Семь, – сказала миссис Голдстин. – “Шива” означает “семь”. Раньше мы сидели семь дней, оплакивали покойных, молились. Так делали ортодоксы, теперь же большинство сидит всего три.

Шиву они сидели в квартире Чарли и Рейчел, выходившей на линию канатной дороги на углу Мейсон и Вальехо. Здание это – четырехэтажное, эдвардианское (архитектурно – не вполне кутюр роскошной викторианской куртизанки, но все равно вульгарных оборок и хлама довольно, чтобы наскоряк оприходовать морячка в переулке) – построено было после того, как землетрясение и пожар 1906 года смели с лица земли целый район, ныне ставший Северным пляжем, Русским холмом и Китайским кварталом. Когда четырьмя годами ранее умер отец, Чарли и Джейн унаследовали здание вместе с лавкой старья, занимавшей первый этаж. Чарли достались дело, просторная спаренная квартира, где прошло их детство, и стоимость содержания развалюхи, а Джейн – половина дохода от аренды и одна из квартир на верхнем этаже с видом на мост Бей-бридж.