И тут меня окликнули, причём не по имени, а по кличке, которая ко мне приклеилась много лет назад, но потихоньку сошла на нет.

В Америке не было места этой кличке несмотря на то, что русских вокруг меня было немало.

А тут я дёрнулся и начал оглядываться.

Шпиона из меня не выйдет. Кто-то, кстати, мне рассказывал, что в тридцатые годы один из журналистов на Западе решил пошутить и крикнул в толпе, прямо над ухом советского наркома Литвинова:

– Эй, Баллах!..

Баллах – так звали советского наркома иностранных дел Литвинова на самом деле. Меер-Генох Моисеевич Баллах, вот как его звали, родимого.

Но советский нарком даже не повёл бровью. Восхищённые журналисты потом спросили наркома, как это ему удаётся, и тот ответил:

– Двадцать лет подпольной работы что-нибудь да значат.

Я жил в Америке уже больше десяти лет, и это не значило ничего, кроме того, что мне не быть хорошим шпионом и уж точно не быть министром иностранных дел.

– Арамис, ты, что ли? – вновь зазвенел рядом голос.

На меня смотрел мужичок в потёртой кожаной куртке.

Одет он был с некоторым шиком – меня всегда занимала эта деталь – вот скажет кто-то: «Потёртая куртка» – и сразу представляешь себе человека, сидящего на велфере[2], или парижского клошара, а произнесёт твой собеседник: «Потёртая кожаная куртка» – и сразу образ другой. Богема, интеллектуалы, виски и «житан», Хемингуэй или, на худой конец, московские стиляги из книг Аксёнова.

Я, кажется, знал этого человека. Лицо его проявлялось как фотография в кювете – тогда, в моём детстве, ещё нужно было печатать фотографии дома, окунать в кювету с проявителем белый лист и в неверном красном свете фонаря смотреть, как медленно проступает перед тобой чьё-то лицо.

Это был… чёрт, как же его фамилия. Саша, точно Саша, но фамилии я не помнил. Вот звали его…

– Планше. Я – Планше, помнишь меня? Мы же вместе на биофаке…

Точно. Это был он, но наши клички всё путали – я так и не вспомнил его фамилии.

Саша жил в общежитии вместе с Бидниченко из нашей группы. Я помнил, за что его так прозвали – во-первых, он всё время плевался. Когда мы отмечали поступление и крепко выпили на Ленинских горах, было жутко весело, Пенкин с гитарой, какой-то человек с гармошкой, купание…

Так этот Саша под конец потерялся, и Бидниченко нашёл его у реки, плюющим в воду.

Бидниченко утверждал, что человек, медитирующий над расходящимися от плевка кругами, обязательно станет учёным. По крайней мере этой серией экспериментов доказано, что он – прирождённый учёный. Тогда у Планше случились какие-то накладки с общежитием, и Бидниченко увёл его к себе. Саша-Планше стащил у него одеяло и несколько дней проспал под этим одеялом на полу. Бидниченко пришлось обходиться вовсе без одеяла.

Я не видел Планше со времени окончания университета, впрочем, других ребят я тоже не видел.

А он, меж тем, махнул рукой:

– Подвезу, чего там. Ты ведь давно у нас не был?

Я-то не был давно и насторожённо смотрел ему в спину.

Оказалось, что машины у Планше нет, а ждёт его служебная, какой-то гладкий корейский обмылок. Шофёр был с виду растаман с дредами. Абсолютный нью-йоркец, будто бы он прилетел вместе со мной одним рейсом. (Я видел точно такого же в аэропорту перед отлётом, кажется, даже майка была такая же.)

Оказалось, что Планше давно бросил науку и работает в газете.

– Газеты умирают, – сказал я дружелюбно, чтобы поддержать разговор.

Водитель аж заклекотал от радости. На спине у него тут же отросло невидимое ухо. Видно было, что он любит свою работу ещё и за то, что слушает журналистские перепалки на заднем сиденье.