Мьюли смотрел на него долго и чуть ли не с робостью. Потом опустил руку с куском мяса и сказал:
– Томми.
Джоуд поднял глаза, не переставая жевать.
– А? – спросил он с полным ртом.
– Ты не сердишься, что я говорю про убийство? Тебе не обидно меня слушать?
– Нет, – сказал Том. – Не обидно. Что было, то было.
– Ты не виноват, это мы все знали, – сказал Мьюли. – Старик Тернбулл грозился отомстить тебе после тюрьмы. Он, говорит, убил моего сына, и я ему этого не спущу. Но потом соседи успокоили его, образумили.
– Мы были пьяные, – тихо сказал Джоуд. – Подвыпили на вечеринке. Сам не знаю, с чего все началось. Почувствовал вдруг, что меня пырнули ножом, и протрезвел. Вижу, Херб опять замахивается. А тут у стены, у школы, стояла лопата. Я схватил ее и ударил Херба по голове. У меня с ним никаких счетов не было. Он был хороший. Еще мальчишкой увивался около моей сестры Розы. Мне этот Херб даже нравился.
– Старику все так и говорили. Наконец кое-как утихомирился. Мне кто-то рассказывал, будто у него родство с Хэтфилдом со стороны матери, вот он и пыжится изо всех сил. Не знаю, верно это или нет. Они всей семьей уехали в Калифорнию пол года назад.
Джоуд снял с проволоки оставшиеся куски, роздал их сотрапезникам и опять уселся у костра. Теперь он ел уже не так быстро, разжевывал мясо как следует и вытирал рукавом жир с губ. А его темные полузакрытые глаза задумчиво смотрели на потухающий костер.
– Все уезжают на Запад, – сказал он. – А я подписку дал, надо выполнять обязательство. Мне в другой штат нельзя.
– Подписку? – спросил Мьюли. – Да, я про них слыхал. А как с ними выпускают?
– Я вышел раньше срока. На три года раньше. Ставят кое-какие условия, которые нужно выполнять, а не выполнишь, опять засадят. Являться надо время от времени.
– Как там с вами обращались? У моей жены двоюродный брат побывал в Мак-Алестере, так ему там спуску не давали.
– Обращаются неплохо, – сказал Джоуд. – Не хуже, чем в других тюрьмах. Но будешь буянить, тогда спуску не дадут, это верно. Нет, в тюрьме жить можно, если только надзиратель не придирается. А тогда дело дрянь. Я ничего жил. Держался смирно. Писать выучился, да еще как красиво. И птичек умею рисовать. Мой старик увидит, как я птичку с одного росчерка рисую, пожалуй, разозлится, а то и вовсе взбесится. Не любит он таких фокусов. Когда обыкновенно пишут, и то ему не по душе. Боится, что ли? Наверно, привык: раз перо и чернила – значит, что-нибудь взыскивают.
– И не били тебя?
– Нет, я смирный был. Конечно, когда тянешь такую лямку изо дня в день все четыре года, это кого хочешь до одури доведет. Если натворил такого, что вспоминать стыдно, – ну, сиди и кайся. А я – вот честное слово! – если бы Херб Тернбулл полез на меня с ножом, я бы опять пристукнул его лопатой.
– На твоем месте каждый бы так сделал, – сказал Мьюли.
Проповедник не отводил глаз от костра, и в сгущавшейся темноте его высокий лоб казался совсем белым. Огненные блики играли на его жилистой шее. Он сидел, обняв колени, и похрустывал костяшками пальцев.
Джоуд бросил в огонь объедки, облизал пальцы и вытер их о брюки. Он поднялся, взял с крыльца бутылку с водой, сделал маленький глоток и, прежде чем сесть, передал бутылку проповеднику. Потом снова заговорил:
– Что меня больше всего мучило? То, что во всем этом нет никакого смысла. Когда корову убьет молнией или поля зальет разливом – тут особого смысла искать не станешь. Случилась беда, ну и случилась. Но когда тебя сажают под замок на четыре года, в этом должен быть какой-то резон. Человеку положено до всего добираться своим умом. Так вот, посадили меня в тюрьму, держали там четыре года, кормили. Как будто это должно или исправить меня, чтобы я не пошел во второй раз на преступление, или припугнуть так, чтобы впредь неповадно было… – Он помолчал. – Но если Херб или кто другой опять на меня полезет, я то же самое сделаю. Особенно если в пьяном виде. Вот над этой бессмыслицей и ломаешь себе голову.