Процитированная точка зрения Е. Степановой о том, что радикальный исламизм после упадка марксизма остался единственной идеологией с альтернативным проектом мирового устройства, разделяется и другими авторами. Так, Даниэль Пайпс писал: «Исламизм представляет собой исламский вариант современных радикальных утопий; после фашизма и марксизма-ленинизма приходит исламизм. Как и его радикальные утопические предшественники, он прокламирует цель конструирования идеального общества… радикальный ислам, вопреки тому, что о нем говорят, – это не возврат к прошлому; это современная идеология, предлагающая не средство возвращения к давнему образу жизни, а инструментарий для пресечения модернизации»>81.
«На данной стадии ислам станет единственным серьезным кандидатом на роль вождя человечества», – писал Сайид Кутб>82.
Исламизм стоит выше национализма, выше этнической идентичности, не признает их и не совместим с ними. Исламист-джихадист не может быть националистом, фактор крови не имеет для него значения (как и вообще для мусульман в принципе; ислам признает только одну нацию – это мусульманская умма). Но вместе с тем исламизм имеет глубокие корни на более низком, племенном и семейном уровне.
Чтобы понять это, следует иметь в виду, что в эндогамной семейной структуре, на которой зиждется базовая единица ближневосточного общества, племя, лояльность проявляется к расширенной семье. От внешних влияний отгораживаются крепкой стеной, защищающей семью в условиях слабости центральной, государственной власти. Как считает Адам Гарфинкль, редактор американского журнала «The National Interest», в эндогамных структурах религия «сильно укрепляет авторитет патриархальной системы. Однако на первом плане находится сложившаяся социальная структура, она по большей части предшествовала появлению ислама. Поэтому нападение на племя и семью равняется нападению на религию, и наоборот. Эндогамная социальная организация позволяет понять, почему многие ближневосточные культуры стойко сопротивляются внешнему давлению»>83.
Можно предположить, что мусульмане во многих арабских странах, равно как в Афганистане, впитав чуть ли не с молоком матери традицию семейно-племенной лояльности, легко переносят этот, становящийся уже органическим, элемент своей ментальности на несравненно более широкий круг – исламское сообщество. «Умма», таким образом, выглядит как большая семья, которую необходимо защищать так же, как обычную семью, племя, секту на низовом уровне.
Особенно заметно это при взгляде на такие мультиэтнические и мультиконфессиональные страны Арабского Востока, как Сирия, Ирак, Ливан, Иордания. Государство, скроенное в основном западными державами после Первой мировой войны, не смогло стать объединяющим целым, сплотить арабов и курдов, суннитов и шиитов, привить им сознание принадлежности к единому отечеству.
Жители арабских стран никогда не ощущали себя гражданами. Только подданными. В арабском языке понятие «гражданин» выражается через слово «муватын» (от «ватан» – родина), это скорее «соотечественник». Одно дело быть подданным султана, повелителя правоверных (он турок, но это неважно, ислам не признает национальных, этнических различий, есть только мусульманская «умма», общность). Другое дело – быть подданным президента, избранного большинством. Если ты относишься к меньшинству, кто он для тебя?
И вот лояльность жителей стала переноситься с государства к общине, к своей конфессиональной общности. Для суннитов Ирака сирийские сунниты – это свои, а иракские шииты – чужие, если даже не враги. Защиту, покровительство гораздо лучше, надежнее искать у единоверцев, а не у правительства в столице. Центр тяжести – пока только в Ираке и Сирии – переместился с уровня государства на уровень локальной общности, часто даже секты. И люди уже ощущают себя, как и их предки, мосульскими суннитами или алавитами из Алеппо. Разница в том, что в те, прошлые, времена над всеми ними стояла мощная имперская власть, не допускавшая войн между общинами. Это, разумеется, относится не только к арабскому миру. В Британской империи цейлонские сингалы и тамилы, а в СССР армяне и азербайджанцы, грузины и абхазы никогда не могли бы довести свои взаимоотношения до уровня настоящей войны. Распались империи – и появился «матрешкин национализм»: внутри одной освободившейся от имперского господства власти поднималась, требуя независимости, другая.