– Конечно же, – ещё больше сконфузился Михаил. – Разумеется, приду, я же вам журналы обещал! Принесу завтра же… если на заводе ничего не стрясётся. Вы сами знаете, как бывает…

– Буду молиться, чтобы ничего не случилось, – Наташа старательно оправила руками разлетевшиеся волосы. – Мне так хотелось бы поскорее встать…

– Рано, рано, Натали, – суровым «докторским» тоном заметил Иверзнев. – Не волнуйте папеньку и меня, выздоравливайте как положено. Через две недели потихонечку можно будет, а пока – лежать! Читать – и писать письма подруге в Варшаву.

– О-о, я вас поняла! – радостным шёпотом заверила его Наташа, и от её восхищённого, полного значительной тайны взгляда Михаилу в который раз сделалось неловко. Он встал, суховато поклонился и, не позволив себе даже улыбнуться, вышел из комнаты. Но, шагая в лазарет по раскисшей дороге, он с невольной радостью думал о том, что всё сложилось как нельзя лучше. Что эта замечательная храбрая девушка выздоравливает, что, возможно, с её помощью и в самом деле удастся получить весточку для поляков из Варшавы, – а есть ли большее счастье для людей, давно оторванных от родины и близких?..

«Удивительная девушка… право, удивительная! – весело думал Иверзнев, выдёргивая сапог из грязи. – Случаются же такие… будто и не своего папеньки дочь! Будто и не Смольный институт над её характером и душой упражнялся шесть лет! Мицкевич, с ума сойти… Польская патриотка в лучших подругах! И всё это под носом болвана Тимаева, благонамеренного до костного мозга! Письма её он читает, иезуит… о нравственности дочери беспокоится! И как, однако, все дураки на свете похожи друг на друга! Свято уверены в том, что никому их не провести и не обмануть! Надо будет Верке о мадемуазель Тимаевой написать, что ли… Она поймёт. Наташа страшно на неё похожа, и…»

– Михайла Николаевич! С ног сбилась, вас искаючи!

– Господи, Меланья! Куда ты несёшься? Тебе нельзя! Что там ещё?!

– С завода татарина Казымку принесли! Брагой обварился!

– Тьфу ты, дьявол… На час отойти нельзя, как дети малые! – Иверзнев разом выбросил из головы возвышенные мысли и, с руганью выдрав, наконец, сапог из липкой грязи, запрыгал по деревянным настилам вслед за Меланьей.

* * *

– Антипка! Устька! Вон она – река!

Голос улетел в тёмный, по-осеннему тихий кедровник, эхом заметался среди могучих стволов, вспугнул серую белку, теребившую шишку на поваленном стволе. Зверёк кинулся было на сосну – и тут же с паническим стрёкотом метнулся по кривым ветвям выше: из кедровника с треском выломилась могучая фигура.

Ефим Силин проводил белку взглядом, сделал ещё несколько шагов, пересекая поросшую низкими, молоденькими соснами опушку – и замер.

Река лежала перед ним в каменистых уступах – широкая, почти неподвижная: о течении напоминала лишь чуть заметная рябь у пологого берега. Дальний берег был крутым, отвесным, сплошь заросшим соснами. Порыжелые макушки деревьев отражались в медленной воде. Серое, низкое небо хмуро смотрелось в реку, гнало по ней полосы облаков. Стоял октябрь, и со дня на день должен был упасть первый снег.

За спиной послышались мелкие, тихие шаги. Молодой бурят – невысокий, суховатый, словно вырезанный из соснового сучка, вышел на берег реки и встал рядом с Ефимом.

– Это твоя Аюн-река? – не глядя спросил тот. Бурят закивал головой и, ловко переступая кривыми ногами, пошёл по пологому берегу вниз, к воде.

Подошла Устинья: её узкая, холодная ладонь сжала руку Ефима, хриплое, надсаженное дыхание обожгло щёку. За ней, продравшись сквозь низко нависшие ветви елей, выбрался на берег реки Антип. На плече его сломанной куклой висела Василиса. Антип бережно положил её на палую хвою среди молодых сосенок. Девушка не пошевелилась. Её исхудалое, грязное лицо запрокинулось, потрескавшиеся губы разомкнулись.