Жизнь великого импресарио ей известна лучше, чем была известна ему самому. Посетители, чувствуя это, кивают и озираются в поисках духа, проникаются священным ужасом и начинают захаживать в музей Дягилева, расположенный тут же. В музее, кроме атмосферы, ничего нет, что никого не смущает. Да и разве этого мало? В гимназии давным-давно работают одни фанатки (все остальные не прижились), а дети отдрессированы так, что если их поднять среди ночи, они вам быстро разъяснят, кто шел под номером один в искусстве первой трети двадцатого века.

Неутомимая Лариса отрыла всех ближних и дальних родственников Дягилева, которые сначала пришли в ужас от ее напора, а потом ничего, даже начали приезжать.

Труднее было с начальством. Лет десять власти Города не могли выучить, кто такой С. П. Дягилев, как ни старались. Тогда Гобачева догадалась вцепиться в журналистов. Брала их теплыми, по одному, и каждый был вынужден написать про дягилевскую историю от пяти до семи материалов. У нее ко всем был свой подход, и даже голос для каждого свой: то просителный, то непререкаемо-жесткий, то жалобный, то официальный, а то «домашний», мягкий, доверительный.

Вот и сейчас, когда грядет очередной Дягилевский фестиваль, куда зовут музыкальных звезд не только второго и третьего, но и первого ряда, я понадобилась для того, чтобы поведать миру про очередного потомка великой фамилии.

– Пойдем, я тебе покажу! – поднялась Лариса из своего высоченного допотопного кресла и с несвойственным ее возрасту проворством полетела в актовый зал. – Портрет Нижинского в костюме Фавна. А? Каково? – махнула она рукой на стену в коридоре.

Ее лицо выражало такой острый девический восторг, что ничего, кроме «потрясающе», я выдохнуть не могла.

Напряженные плечи, вывернутые ладонями вперед и зафиксированные в вертикальной плоскости кисти рук, стремительно-капризный поворот головы отдавались гулким эхом одного из самых знаменитых балетов дягилевских сезонов, хореография которого была построена Нижинским на профильных позах из древнегреческой вазописи.

– А вот «Весна священная», ну как?

За те полгода, что я не заходила, здесь появились девять новых репродукций, отобранных, как и всегда, по принципу «настроения», которое не могли разрушить ни шумящие вокруг дети, ни бесконечные культурные мероприятия, резво проводимые педагогическим коллективом, которым Гобачева правила, как Салтычиха.

– Идем в музей, там прохладнее, – приказала Лариса и по привычке начала говорить не о деле, а о том, чем жила в данный момент. – Приснилась матушка и говорит: «Кроме каторжников в кандалах никого не видно».

«Матушкой» Лариса Михайловна называла Елену Валериановну, мачеху Дягилева, оставившую интересные, превосходно написанные воспоминания о семье своего мужа, которая была действительно необыкновенной – по-русски самобытной и европейски образованной одновременно. Прочитав ее книгу «Семейная запись о Дягилевых», я и сама заразилась ностальгией о великом минувшем настолько, что в залах гимназии мне все время мерещились многочисленные Дягилевы, Дягилевы, из года в год устраивающие театрализованные домашние праздники, играющие на всевозможных музыкальных инструментах и говорящие на разных языках.

Фраза про каторжников принадлежит бабке Сергея Дягилева и выражает ее первое впечатление от Города, который она не выносила совершенно, и все время проводила в Петербурге – в отличие от мужа, неожиданно пустившего здесь корни.

– Приснилась матушка. А это не к добру, – опять повторила Лариса. – Который раз замечаю: как скажет она мне про этих каторжников – все, жди беды. Ну, ты, Лиза, помнишь, я рассказывала, как прошлый год здесь чуть пожар не сделался. Вот ладно, я не поленилась, приехала в четыре часа ночи! А позапрошлый год история с подвалом – и тоже матушка явилась. Чего ждать сейчас? Ведь никому нет дела! Никому! Преставлюсь – ничего не будет! Успеть бы памятник поставить…