– Простите, пожалуйста, Глеб Викторович, что так получилось. В июне, в первый раз, я не пришел, потому что… – затараторил Алмаз.

– Давай уже зачетку. Ведомость принес?

Спустя миг студент извлек из портфеля и зачетку, и ведомость со всеми штампами и печатями. Глеб снял колпачок с ручки и занес ее над раскрытой зачеткой.

– Помнишь хоть, что сдаешь?

– «Анализ лирического произведения».

– Именно. Простой предмет. Если на нем спотыкаться, что тогда впереди?

– Обещаю не запускать процесс, – заверил Алмаз. – Я просто стихи не люблю. Сам удивляюсь, как ЕГЭ сдал.

Глеб отвел занесенную над зачеткой ручку и поднял голову.

– Когда возлюбленную Колчака, Анну Тимиреву, арестовали, Дзержинский велел ее освободить. Мы за любовь не сажаем, сказал он. Знаешь, кто такой Дзержинский?

– Какой-нибудь политик?

На лице Алмаза появилось упадочническое выражение. Видимо, решил, что препод передумал аттестовать без боя.

– В своем роде, – сказал Глеб и проставил зачет, к вящей радости студента. – Мораль сей басни такова, что и любовь, и нелюбовь к стихам не несут за собой юридических последствий. Главное – это все же умение вникать в суть вещей, а не питать к ним симпатию.

Веретинский протянул студенту заветные зачетку и ведомость со словами:

– Как ни парадоксально, лучше разбираться в стихах, чем получать от них наслаждение без понимания.

Перед глазами Глеба встала Алиса с Бодлером в ее исполнении. Жуть инфернальная. Впрочем, кому как.

Благодарный студент выскользнул за дверь. В сущности, не вина Алмаза, что его вынуждают соответствовать стократ поруганным и попранным просвещенческим идеалам.

Глеб мог поручиться, что студент раструбит одногруппницам, как странно вел себя препод, какую порол чушь. Дзержинским стращал.

А Тимиреву все-таки посадили.

2

От дома Глеба отделяли двенадцать минут при условии, что он выбирал вальяжный шаг трудового обывателя, честно расправившегося с рабочим днем и незаметно для себя угодившего в бытийный зазор между функцией служебного винтика и статусом ответственного семьянина.

Сегодня Веретинский изменил маршрут и двинулся в противоположную от дома сторону. Путь пролегал к «двойке», университетскому корпусу, который часто мелькал на казанских открытках. Глеб учился в нем в славные времена, до реструктуризаций и кадровых трясок. Тот университет ассоциировался с Толстым, Лобачевским, Бутлеровым и Лениным и представал самобытным пространством со своими милыми академическими излишествами, традициями, ритмом, почерком, а не частью огромного империалистического проекта, как сейчас. Теперь здесь время от времени появлялись с пламенными лекциями агитаторы из «Единой России», которых Веретинский именовал политруками, студентов сгоняли на выборы, а в речевой обиход точечно вводили либеральные словечки вроде «модернизации», «роста», «конкуренции», «инициативы», означавшие что-то недоброе, такое, что не улавливали толковые словари.

Из-за диссонирующих образов преподаватель избегал некогда обожаемую библиотеку. На втором этаже в ней открылся Сбербанк, а на третьем устроили конференц-зал для важных шишек. Со стен сняли таблички с изречениями Лобачевского, заменив их стендами с цитатами политиков и бизнесменов о труде, свободе выбора и капитализации знаний. Нелепей всего, что лифт в библиотеке так и не починили.

Умом Глеб понимал, что рассуждает как типичный агент ресентимента, как посыльный на службе гуманитарного знания. Понимал, что его растроганность превращается в озлобленность, пусть и обоснованную, но смешную в густо рассеянных идеалистических притязаниях.