Однако это только первая, поверхностная догадка, и она вытесняется второй: перловый суп каждый раз означает для дочери снижение царственного образа её матери. Та, что видится идеальной красавицей (“мама красивая, как принцесса”) и чародейкой (“как же ловко мама управлялась со <…> сверкающим стеклом…”), всё время – в сознании девочки – как бы опрощается посредством перлового супа, спускается с пьедестала в житейскую грязь. Уже взрослая рассказчица называет улыбку мамы “чудесной”, но четырёхлетний ребёнок не мог смириться с тем, что её улыбающаяся “принцесса” вновь вовлечена в “человеческое, слишком человеческое”.
Путь с перловым супом для дочери – всегда вниз. Сначала его надо перелить в солдатский котелок и спуститься с ним под лестницу, к низовому пределу. Затем тарелка с супом оказывается смежной комическому переворачиванию: за несколько минут очень умная мама (“с напряжением мысли на круглом умном лобике”) превращается в “несмышлёную маму” – одаривая и кормя, она тут же спускается от надмирных таблиц “восхитительно стеклянной науки” к неразумным поступкам (“Ой, что же я наделала!”). В третьей же истории красивая фаянсовая посуда должна быть снята с самой верхней полки для грубой трапезы – вдвоём из одной тарелки с несчастной соседкой. При этом героиню называют не её священным именем, отсылающим к библейской женщине-пророчице, сестре Моисея, – Мириам, а профанным, привычным в советском быту именем Марина. Мастерица соусов и кремов нисходит к простоте перлового супа, властительница волшебных сосудов биохимии – к помятому солдатскому котелку, обладательница прекрасного белого фартука с кружевной ленточкой – к жалкому тряпью со дна сундука. Перловый суп всякий раз возникает символом маминого смиренья, да ещё и как будто отчуждающего дочь – посылающего её к нищим, отправляющего гулять одной, обидно бросающего ей на ходу: “Сиди здесь”, – выдёргивающего из-под неё скамеечку; с отдачей для чужих больше, чем для своих. Этих обстоятельств, связанных с перловым супом, рассказчица не может забыть и при этом не может продолжить традицию.
Но решающие аргументы в разгадке перлового супа мы бы предложили искать не в области элементарной психологии, а в области предельных смыслов. Интерпретируя три эпизода с котелками и тарелками, надо брать выше – и тогда уж не ошибёшься. Каждый жест матери, который рассказчица Улицкой хотела бы видеть сказочным, оказывается больше-чем-сказочным. Улыбка с лестничной площадки – знак не принцессы, а ангела; хохот “несмышлёной мамы” над своею доверчивостью не только больше глупости, но и больше любого ума; это знак святости; склянка с валерьянкой, протянутая соседке, чудеснее всех маминых таинственных химических пробирок. Невольно вспоминается литературная предшественница той, кто готовит перловый суп и сочувствует нищим в разговоре с мужем (“Нет, не понимаю, отказываюсь понимать, кому они мешали…”), – “матушка” из толстовского “Детства”, защищавшая юродивого Гришу; знаменательное совпадение, намекающее на то, что великая традиция милосердия не прервалась на Руси.
С каждым эпизодом рассказа мама всё дальше от величия принцессы, всё ближе к бытовой суматохе: в первой истории она ещё дана в красивом кинематографическом ракурсе, но уже во второй – захвачена бытовыми хлопотами (“заторопилась”, “кинулась в комнату”), а в третьей – бытовой тревогой (“торопливо говорила”, “заметалась”). Но тем возвышеннее мыслится её образ. В трёх её добрых поступках, по сути, открывается вся полнота христианской благотворительности – семи телесных и семи духовных дел милосердия: она успевает призирать за убогими, отдавать своё страждущим и утешать отчаявшихся в несчастье; все остальные милосердные деяния подразумеваются по умолчанию. Мама всё время погружена в беды человеческие, как святые в клеймах алтарей, только ещё с ускорением помощи. И в центре этой деятельности добра троекратно оказывается перловый суп, всё яснее проявляясь в своём родстве с библейским ячменём; неслучайно его сюжетная линия завершается торжественным погребальным ритуалом, с вкушением насущной пищи серебряными ложками из одной тарелки.