– Вкусный ты суп варишь, Марина Борисовна, – сказала Надежда Ивановна. – И чего ты в него ложишь?
Она последний раз облизнула ложку и положила её рядом с тарелкой:
– Спасибо тебе. Отмучилась моя доченька.
Кроме простых загадок в рассказе читателю задаётся, как минимум, три более сложных.
Первую из них можно обозначить как “загадку бабушки”. Бабушка упоминается в рассказе три раза и всегда мимоходом. В самом начале говорится о “дореволюционных идеалах моей бабушки”, “громадной тёмной женщине” мама отдаёт “бабушкину коверкотовую юбку и старинную огромную рубаху из пожелтевшего батиста”, а когда девочку отправляют гулять, на неё надевают “жёлтую плюшевую шубу, сшитую бабушкой из старого покрывала”. При этом сама бабушка ни разу в рассказе не появляется, и тому читателю, который обратил внимание на её заочное присутствие в тексте, остаётся только гадать – почему? Бабушка умерла? Она живёт в другой квартире? Или она просто не участвует в историях, связанных с перловым супом?
Вторая загадка опять-таки связана с восприятием окружающей действительности маленькой девочкой. Когда в первой из трёх новелл “старушка по прозвищу Беретка” переливает перловый суп “из котелка в банку”, то она “бормочет что-то неразборчивое, похоже на «мыло, мыло»”. Можно предположить, что Беретка, в отличие от своего сожителя Ивана Семёновича, – еврейка и бормочет она на идиш междометие מילא (мейле), что в переводе означает: “ну, ладно”, “ну, хорошо”[10].
И, наконец, третья трудная загадка – ключевая для рассказа и, возможно, послужившая первопричиной возникновения в тексте остальных, – это заглавная загадка перлового супа. Ею задаётся не ребёнок, а взрослая рассказчица. С формулирования этой загадки рассказ начинается: “Почему ранняя память зацепилась трижды за этот самый перловый суп?” Потом загадка варьируется ещё раз, примерно в середине рассказа: “Готовила мама <…> преотлично. И соуса, и пироги, и кремы… Дался же мне этот перловый суп! Не так уж часто мама его варила”. А в финале, так прямо и не ответив на вопрос из зачина, рассказчица констатирует: “И перловый суп я никогда не варю”.
Таково последнее предложение в тексте. Но чем же объясняется при неотступности в памяти отсутствие “супчика” в последующем быту? Он был невкусным? Ясно, что нет: недаром перед лицом несчастья его так хвалит соседка Надежда Ивановна. Он приелся? Опять нет: “не так уж часто мама его варила”. Он не выдерживал сравнения с соусами, пирогами и кремами? И об этом ни слова – зато всё время говорится о его мерцании и переливах.
Итак, в чём здесь секрет? Попробуем ответить на три счёта.
Самый очевидный ответ – непременная ассоциация перлового супа со всякого рода безобразиями и ужасами. Вот девочка приносит котелок нищим под лестницей – и не может без брезгливости и страха смотреть на полулысую, с большими родинками голову старушки Беретки, вдыхать исходящий от её жилища омерзительный запах. Вот мама угощает супом женщину-монстра, мнимую погорелицу, а на самом деле воровку; та демонстрирует “ужасный лик” своего обнажённого тела – оно воспринимается ребёнком как “какое-то страшное великанское лицо”. Вот, наконец, соседка Надежда Ивановна, оплакивающая свою дочь, Нину, над суповой тарелкой, пугает рассказчицу белым лицом с бельмом на глазу (“казалось, что у неё не одно бельмо, а два”); при этом в детское воспоминание врезается и жутковатый облик самой долго болевшей Нины, с “синими губами, плохо закрашенными красной помадой”. Стоит приготовить перловый суп – и детское воображение поражает очередной чудовищный образ: как тут не развиться комплексу и не завязаться психологическому узлу? Суп как метонимию страха и отвращения невозможно забыть, но и невозможно теперь варить.