Нина все больше хмурилась. Никита ничего не понимал, а она не знала, как ему объяснить. Все свое отрочество она прожила наперегонки со временем. Ей надо было успеть раньше, чем время ее настигнет.
Что она могла ему сказать? Как растолковать? Рассказать про пьяные слезы, про невыносимые, бесстыдные приступы покаяния, про лживые обещания «завязать»? Она привыкла, что мать пьет, и ей было легче, когда мать просто пила, не травила ей душу слезами, жалобами и пустыми посулами.
Сам того не замечая, Никита все сильнее стискивал ей руку. Она, не замечая, терпела.
– Мне надо было дожить… – заговорила наконец Нина. – …дожить до совершеннолетия. Маму дотянуть, додержать. Она была уже совсем беспомощная, может, даже недееспособная, но по закону… – Нина презрительно дернула ртом, – …она оставалась моим опекуном. Я жила в страхе. Боялась… всего. Что соседи донесут, что из школы придут, что ее лишат материнских прав, а меня отдадут в детский дом. Она сама выросла в детском доме, я же тебе говорила. Она мне рассказывала, что это такое. Страшнее этого ничего на свете нет.
«Рассказывала, а сама продолжала пить», – думал Никита. Он чувствовал, как закипает в душе удушающая, абсолютно иррациональная ненависть к давно умершей женщине, обрекшей свою дочь на полуголодное существование. Вот почему Нина такая худая. Это еще с тех пор. С детства. Ему вспомнился где-то слышанный или читанный рассказ об Одри Хепберн. Своей воздушной фигурой кинозвезда была обязана тому, что во время войны голодала, пряталась в каком-то подвале. Но это же было во время войны, а тут – в мирное время!
А Нина тем временем вспоминала страшную картину, врезавшуюся ей в память навеки. Однажды она вернулась из школы и нашла свою мать мертвой на полу. Она навсегда запомнила изогнутое дугой, да так и застывшее тело в грязной сорочке, закатившиеся глаза, глядящие на нее одними белками, прокушенный в приступе белой горячки язык…
Никита осторожно тронул ее за плечо:
– Эй! Опять ты была где-то далеко.
Он обхватил ее обеими руками и усадил вместе с собачкой к себе на колени, прижался подбородком к ее макушке.
– Только не надо меня жалеть! – вдруг встрепенулась Нина.
Никита удержал ее, не дал вырваться.
– Ты что, Максима Горького начиталась? «Жалость унижает человека»?
Лица он не видел, но кожей почувствовал, как она усмехается.
– Я его всегда терпеть не могла.
– Вот и сиди смирно. Что было дальше? Маклаков вам совсем не помогал?
– Совсем не помогал. Я даже думала: а вдруг он мне не отец? Ну, знаешь, как в мексиканских сериалах. Даже у мамы как-то раз спросила. А она говорит: «Не твоего ума дело». А потом она умерла. Спрашивать стало не у кого.
«Она мертва, а тайны не узнал я», – вспомнилась Никите глупая оперная строчка. Вслух он сказал другое:
– Это бывает не только в мексиканских сериалах. Но ты не попала в детский дом.
– Каким-то чудом. Мне в апреле исполнилось шестнадцать, а мама умерла в сентябре. У меня уже был паспорт, жилплощадь, а главное – работа. Нет, главное, всем было наплевать. Это был девяносто четвертый год.
– А дальше? – упорно расспрашивал Никита.
– Страшно сказать, но дальше стало легче. Я окончила школу, поступила в Строгановку. Это было самое счастливое время моей жизни, – призналась Нина. – Мне нравилось учиться, у меня появились друзья, в том числе и мальчики. Кино, музыка… Все это я начала узнавать только в институте. Снова начала шить на заказ, но уже от своего имени.
«И больше не надо было тратить деньги на водку», – мысленно добавил Никита.