– Что?

– Отношение искусства к действительности.

– По-моему, сравнение натянутое, – с раздражением отозвался Кокотов.

– Возможно! – согласился Жарынин, занятый тем, что распалял табак при помощи специальной зажигалки, выбрасывавшей пламя не вверх, а вбок, точно автоген.

Комната стала наполняться густым, но не слоистым, как от сигарет, а клубящимся ароматным туманом. Режиссер сильно, так что западали щеки и шевелилась лысина, несколько раз втянул в себя дым, потом с облегчением выпустил длинную струю и, наслаждаясь, откинулся в кресле:

– Ну-с, а теперь разомнем тему! Расскажите-ка мне, дорогой соавтор, о чем, собственно, ваш рассказ?

– Но вы же читали!

– Разумеется, читал. Иначе мы бы с вами сейчас здесь не сидели. Я просто хочу от вас в двух словах услышать, что в вашем рассказе происходит.

– В каком смысле?

– В прямом. Кто куда пошел, что сказал, кого ударил или даже лучше – убил… Ну-с!

– Никто никого не убивал. Вы же читали! Что вы надо мной изгиляетесь?

– А знаете, почему вы так занервничали? – Жарынин пыхнул трубкой. – Подсознательно вы понимаете: в вашем рассказе ровным счетом ничего не происходит. Нет действия. В литературе это иногда допустимо. В кино – никогда: кино без действия – как женская грудь без силикона. Не стоит!

– Зачем же вы тогда звонили? Зачем сюда привезли?! – истерически-спокойно спросил Кокотов.

– Я уже объяснял: мне понравился ваш «Гипсовый трубач». Ну-с, а теперь давайте посмотрим, что из этого можно сделать!

– А что вы хотите сделать из моего рассказа?

– Успокойтесь! Всего-навсего кино…

Жарынин положил трубку на специальную деревянную держательницу, отдаленно напоминающую сильно уменьшенную подставку для отыгранных бильярдных шаров, нагнулся, придвинул к себе адидасовскую сумку и, порывшись, вынул оттуда затрепанный номер журнала «Железный век»: на обложке было изображено человеческое сердце, склепанное из листовой стали. Потом он снова взял в руку трубку и, попыхивая, стал искать нужную страницу. Нашел, разгладил, извлек из нагрудного кармана очки с узенькими, словно предназначенными для китайца, стеклышками, нацепил их на самый кончик носа и произнес:

– Что ж, давайте освежуем вашего «Трубача»!

– Освежим? – поправил Кокотов.

– Ну, это уж как получится. Может, сами почитаете?

– Нет, уж лучше вы…

– Ладно-с…

Водя по строчкам дымящимся мундштуком, как Сталин, он начал читать рассказ с той вдумчивой медлительностью, какую нарочно напускают на себя актеры, вынужденные произносить в эфире малознакомый текст:

– «Каждый год, в конце августа, а точнее, в последнее воскресенье месяца, Львов… – в этом месте Жарынин остановился, вздохнул, пожевал губами и, укоризненно глянув на автора поверх китайчатых очков, продолжил чтение: – …Львов достает с антресолей корзину, резиновые сапоги, старый плащ и такую же ветхую дерматиновую кепку, которую носил еще в студенчестве. С вечера готовит он себе и еду: три бутерброда, сложенных как бы в один, несколько сваренных вкрутую яиц, большой огурец домашней засолки, очищенную луковку и соль, насыпанную в бумажный кулечек…» Когда, сказали, обед? – оторвавшись от страницы, вдруг спросил режиссер.

– С четырнадцати до пятнадцати, – с раздражением отозвался Кокотов, у которого от милых строчек родного текста пошла по телу теплая радость.

– Странно. Раньше было с тринадцати до пятнадцати… Ну, не важно. Продолжим! «…В термос Львов наливает крепкий чай с лимоном и без сахара: боится раннего диабета, погубившего отца. Потом ставит будильник на четыре и, накапав в рюмку валерьянки, ложится спать…