Не совладав с волнением, он покинул окопчик наблюдателей и пополз с биноклем к пустынному пляжу, где еще сохранились красные, голубые, желтые, зеленые кабинки и лежаки, а возле спасательной станции – лодки с растресканными бортами, полузасыпанные песком или наполовину в воде. Распластавшись, как большая жаба, он вбирал в окуляры и в глаза все бывшее перед ним – плесы, заводи, островки с зарослями камыша и осоки, всю широкую серебристо-чешуйчатую ленту Днепра и – на том его берегу – завалы из бревен и мешков с песком, стволы орудий и крупнокалиберных пулеметов, башни танков, обложенных кирпичом и булыжником.

Он смотрел на руины без той горечи, какую обычно предполагают и о какой принято говорить. Он не видел Предславля довоенного, существовал для него только этот, теперешний, – и волнение его было иного рода. Само необозримое нагромождение развалин говорило о величине города – наверное, самого большого из отданных немцам. О древности его он вычитал из армейской газетки, где бывший историк, а ныне военный корреспондент, рассказывал, приводя цитаты из летописи – и, поди, наизусть шпарил, не таскал же он эту летопись в полевой сумке! – что город основали трое братьев – Кий, Хорив и Щек – и сестра их Предслава; в честь нее и назвали братья маленькое поселение, еще не ведая – или все-таки предчувствуя? – что же из этого поселения вырастет. Было нечто трогательное и волнующее в том, что великий город сберег имя женщины, от которой не то что костей, а пыли, наверное, не осталось; слышалось в ее древнеславянском имени предвестие, предчувствие славы, и невольно думалось, что и его имя как-нибудь свяжется с этим городом; где-нибудь там, под завалами, лежит его улица или даже площадь его – и тем оправдано будет, искуплено все горестное, унизительное, страшное, что было в его жизни. Он чувствовал жар в лице, дрожь вспотевших ладоней, сжимавших бинокль, и страшился что-то спугнуть; казалось ему, кто-то уже подслушивает его мысль, угадывает его вожделение, родственное охотничьему азарту при виде добычи, слишком большой для одного, слишком соблазнительной, чтобы другие на нее не позарились. Или это было сродни жаркому томлению любовника, слышащего в темноте шелест сбрасываемых одежд.

– Это я возьму, – сказал он вслух. – Моя будешь, овладею!.. – И, спохватясь, что сглазит удачу, добавил: – А как бы, однако, не увели девушку.

Рядом засопел подползший Шестериков, чем-то недовольный. И генерал, отдавая ему на минутку бинокль, сказал – то ли ему, то ли самому себе:

– Теперь, Шестериков, мы себя вести должны, как вкусная дичь. Которая знает, что она – вкусная. Видал, как она ходит? Ножку переставит – и оглянется. Еще шажок сделает – и оглянется.

– Все правильно говорите, – отвечал Шестериков, припадая к биноклю. – А делаете все наоборот. Зачем для вас окопчик вырыли? Чтоб вы голову выставляли – прямо под снайпера?

– Брось, ни одна птица не долетит до середины Днепра!

– Насчет птицы спорить не буду, а пуля – очень даже перелетит.

– Ты смотришь или не смотришь?

– Смотрю. И хоть бы плащ-палатку подстелили. Застудите грудь, кашлять будете.

– Пошел назад, – сказал генерал, отнимая бинокль. – Карту сюда тащи, быстро! И карандаш с циркулем. И этот… как его?..

– Знаю, – сказал Шестериков, отползая ногами вперед. – Курвиметор.

Генерал, снова и снова впиваясь взглядом в ангела с крестом, в золотящийся под облаками купол, в предмостные укрепления, спрашивал себя, повезло ли ему, что вышел со своей армией напрямую к Предславлю. Кто не мечтал, кто не просил командование фронтом, не писал прошений в Ставку, чтоб разрешили взять Предславль? Чем ближе к нему придвигался фронт, тем больше ощущал генерал Кобрисов как бы давление на фланги своей армии – так в тройке пристяжные жмут на коренника, заставляя его сместиться, и только оттого он не смещается, что каждая из них уравновешивает другую. Выпало ему оказаться этим коренником – и лишь затем выйти к великому Предславлю, чтоб любоваться им через реку и не мочь ничего. Форсировать реку на виду у города, да даже и на десять километров выше или ниже по течению – мысль эта, хоть и казавшаяся безумной, а все же мелькавшая, сменилась при близком рассмотрении досадой на глупые свои мечтания. Здесь он положит половину армии – и не захватит ни метра земли на том берегу, даже и на малом островке. Свой «Восточный вал» немцы готовили долго и тщательно, здесь каждая руина стала дотом, орудийной позицией, пулеметным гнездом, не говоря о плавучих минах, выставленных на якорях под самой поверхностью реки. Высаженный батальон – если чудо ему поможет высадиться, – любой «юнкерс» погребет одной бомбой, не чересчур тяжелой, и для метания он зайдет так низко над улицей, что его не упредишь. Если б хоть он располагался в низине, трижды желанный и треклятый этот Предславль, но он стоял на господствующих высотах, как и подобало стоять великому русскому городу, и в том были и вся красота его, и неприступность!