– Понятное дело, товарищ майор, – сказал Шестериков с ласковой улыбкой.

– Скажешь, поменьше про это думать надо?

– И вовсе даже другое. А просто – погода переменится.

– Что ты говоришь!

– А вот так.

Более майор не обернулся ни разу, и разошлись, друг на друга не взглянув.

И вот теперь, трясясь на заднем сиденье «виллиса», Шестериков заново перебирал весь тот разговор в леске. Он чувствовал: от той беседы что-то зависело, тайными ниточками была она связана с внезапным отъездом генерала из армии, – и он искал, в чем мог бы укорить себя. Что он упустил? Какую позицию сдал? Кого предал? И находил, где и в чем сплоховал он, – в том, что майор Светлооков просил об этой беседе никому не рассказывать, и он – не рассказал. А может быть, это было важно для генерала, может быть, и не состоялся бы тогда этот их отъезд? Но и рассказать же он не мог – пришлось бы тогда выкладывать все до конца, а он не мог бы видеть лица генерала, когда бы сообщил ему все, что узнал об его подвигах. О продотрядах, о двадцать девятом «переломном» годе, о замирении бунтов, о переселении целых сел в места отдаленные. Через это Шестериков переступить не мог – и сам же переломил соломинку, за которую уцепился.

А ведь и тут он правду сказал, майор Светлооков: давней, затаенной мечтой Шестерикова было – служить генералу и после войны. На это вдохновляли его и те, московские планы насчет Апрелевки, где как-то само собою выходило, что без Шестерикова не обойдется, и письма генеральши, в которых Майя Афанасьевна упоминала в конце: «А еще передай привет своему верному оруженосцу, и пусть он тебя бережет. Ну и себя, конечно…» В частых мечтаниях он представлял себе – вот закончатся бои, отгремят салюты, и генерал, прощаясь, спросит его: «Ну что, Шестериков, куда ж ты теперь, к себе под Пензу подашься?» – «Нет, Фотий Иванович. – Так заведено было, что ординарец, один из всей свиты, звал генерала по имени-отчеству. – Нет, не под Пензу». – «А почему же? – спросит генерал. – Ты ведь пензенский, из тех мест». – «Родом-то я оттуда, да никого у нас там с женкой из родни не осталось. Мать с отцом до войны еще померли, вы помните, а братан с сорок первого вестей не подает, не знаю – жив он, не знаю – нет. Я уж как-нибудь… – Здесь наберет он в грудь воздуху и выдохнет шумно: – …при вас останусь. Такое у меня решение. Не знаю, как вы».

Весь разговор был давно отрепетирован вот до этого места. Но дальнейшее его течение раздваивалось. По первому варианту продолжения – генерал удивленно вскинет брови и скажет, руками разведя: «Как же это при мне, Шестериков? Ведь я на покой ухожу. – А и правда, он после этой войны в отставку собирался. – Мне прислугу держать – по штату не положено». И тут возразить будет нечего, генерал был большой хлебосол, но деньгам живым счет знал. Ну а без денег, на один прокорм пойти – несолидно.

По второму же варианту, от которого душа у Шестерикова замирала сладостно, генерал растроганно улыбнется, даже слезу смахнет и скажет: «Значит, решено не расставаться? Так, что ли, Шестериков?» – «Да уж, Фотий Иванович, такие мы с вами боевые кони». И на том их мужской разговор кончится.

Теперь же, с отъездом, оба варианта отпадали напрочь. Их разговор не имел никакого продолжения. То есть, конечно, он спросит, генерал, при расставании: «Куда ж ты теперь, Шестериков?» – но вот ответить ему: «Как-нибудь при вас» – нельзя, невозможно. Потому что он спросит уже насмешливо: «Как так – при мне? Меня, может, в тыл направят. И ты туда захотел?» И это будет ужасно, тем более напоследок. Таким генерал и запомнит его, так и рассказывать будет: «Солдатик мой, ординарец, просился со мною в тыл. Так уж ему хотелось в живых остаться». И не объяснил бы ему Шестериков, что выбрал бы и пекло, только бы – вместе.