находятся в согласии и мире,
еще у двоеженца радость есть
от мысли, что не три и не четыре.
Я с гордостью думал в ночной тишине,
как верность мы свято храним,
как долго и стойко я предан жене
и дивным подружкам двоим.
Да, я бывал и груб, и зол,
однако помяну,
что я за целый век извел
всего одну жену.
Любви таинственный процесс
в любых столетиях не гас,
как не погаснет он и без
ушедших нас.
Подругам ежегодно в день кончины
моя во снах являться будет тень,
и думать будут юные мужчины
о смутности их женщин в этот день.

Слишком я люблю друзей моих, чтобы слишком часто видеть их

Умея от века себя отключить,
на мир я спокойно гляжу,
и могут меня только те огорчить,
кого за своих я держу.
Течет беспечно, как вода
среди полей и косогоров,
живительная ерунда
вечерних наших разговоров.
Чтоб жить отменно, так немного,
по сути, нужно мне, что я
прошу простейшего у Бога:
чтоб не менялась жизнь моя.
Курили, пили и молчали,
чуть усмехались;
но затихали все печали
и выдыхались.
Бог шел путем простых решений,
и, как мы что ни назови,
все виды наших отношений —
лишь разновидности любви.
Тяжки для живого организма
трели жизнерадостного свиста,
нету лучшей школы пессимизма,
чем подолгу видеть оптимиста.
Если нечто врут мои друзья,
трудно утерпеть, но я молчу;
хочется быть честным, но нельзя
делать только то, что я хочу.
Не могут ничем насладиться вполне
и маются с юмором люди,
и видят ночами все время во сне
они горбуна на верблюде.
Мы одиноки, как собаки,
но нас уже ничем не купишь,
а бравши силой, понял всякий,
что только хер зазря затупишь.
По собственному вкусу я сужу,
чего от собеседника нам нужно,
и вздор напропалую горожу
охотнее, чем умствую натужно.
Нам свойственна колючая опаска
слюнявых сантиментов и похвал,
но слышится нечаянная ласка —
и скашивает душу наповал.
Ты в азарте бесподобен
ярой одурью своей,
так мой пес весной способен
пылко трахать кобелей.
У нас легко светлеют лица,
когда возможность нам дана
досадой с другом поделиться,
с души содрав лоскут гавна.
Люблю шутов за их потешность,
и чем дурнее, тем верней
они смягчают безутешность
от жизни клоунской моей.
Я вижу объяснение простое
того, что ты настолько лучезарен:
тебя, наверно, мать рожала стоя,
и был немного пол тобой ударен.
Хоть я свои недуги не лечу,
однако, зная многих докторов,
я изредка к приятелю-врачу
хожу, когда бедняга нездоров.
То истомясь печалью личной,
то от погибели в вершке
весь век по жизни горемычной
мечусь, как мышь в ночном горшке.
Стал тесен этот утлый водоем,
везде резвятся стаи лягушат,
и даже в одиночестве моем
какие-то знакомые кишат.
У тех, кто в усердии рьяном
по жизни летит оголтело,
душа порастает бурьяном
гораздо скорее, чем тело.
Я курю возле рюмки моей,
а по миру сочится с экранов
соловьиное пение змей
и тигриные рыки баранов.
Мой восторг от жизни обоснован,
Бог весьма украсил жизнь мою:
я, по счастью, так необразован,
что все время что-то узнаю.
Давно живу как рак-отшельник
и в том не вижу упущения,
душе стал тягостен ошейник
пустопорожнего общения.
Когда среди людей мне одиноко,
я думаю, уставясь в пустоту:
а видит ли всевидящее око
бессилие свое и слепоту?
Быстрей мне сгинуть и пропасть,
чем воспалят мой дух никчемный
наживы пламенная страсть
и накопленья зуд экземный.
В эпоху той поры волшебной,
когда дышал еще легко,
для всех в моей груди душевной
имелось птичье молоко.
Сбыл гостя. Жизнь опять моя.
Слегка душа очнулась в теле.
Но чувство странное, что я —
башмак, который не надели.
Поскольку я большой философ,
то жизнь открыла мне сама,
что глупость – самый лучший способ
употребления ума.
Когда мне тускло, скучно, душно
и жизнь истерлась, как пословица,