Пантагрюэль же ему сказал:
– Яснее не стало.
Тогда Панург заговорил так:
– Сеньор! Де танто аблар йо сой кансадо. Пор ке суплико а вуэса реверенсиа ке мире а лос пресептос эванхеликос, пара ке эльос муэван вуэса реверенсиа а ло ке эс де консьенсиа, и, си эльос но бастаран пара мовер вуэса реверенсиа а пьедад, суплико ке мире а ла пьедад натураль, ла куаль йо крео ке ле мовра, комо эс де расон, и кон эсто но диго мас.[348]
Пантагрюэль же на это заметил:
– Полно, друг мой! Я не сомневаюсь, что вы свободно изъясняетесь на разных языках. Скажите, однако ж, нам, что вам угодно, на таком языке, который мы в состоянии были бы понять.
Тогда путник заговорил так:
– Мин герре, эндог йег мед инхен тунге таледе, люгесом буэн, ок ускулиг креатуер, мине клеебон, ок мине легомс магерхед удвисер аллиге кладиг хувад тюнг мег меест бехоф гиререб, сам эр сандерлих мад ок брюкке: хварфор форбарме тег омсудер овермег, ок беф эль ат гюффук мег ногет, аф хвилькет йег кан стюре мине грёндес махе, люгерус сон манд Церберо ен соппо форсеттр, Соо шаль тус лёве ленг ок люксалихт.[349]
– Я полагаю, – вмешался Эвсфен, – что так говорили готы, и, буде на то Господня воля, научимся говорить и мы, но только задом.
Тогда путник заговорил так:
– Адони, шолом леха. Им ишар хароб халь хабдеха, бемехера титен ли кикар лехем, какатуб: «Лаах аль Адонай хоненраль».[350]
Эпистемон же на это заметил:
– Вот сейчас я понял, – это язык еврейский, и когда он на нем говорит, он произносит слова, как ритор.
Тогда путник заговорил так:
– Деспота тинин панагате, диати си ми ук артодотис? Горас гар лимо аналискоменон эме атлиос, ке эн то метакси ме ук элейс удамос; дзетис де пар эму га у хре. Ке гомос филологи пантес гомологуси тоте логус те ке ремата перрита гипархин, гопоте прагма афто паси делон эсти. Энта гар ананкей монон логи исин, гина прагмата, гон пери амфисбетумен, ме просфорос эпифенете.[351]
– А, понимаю! – воскликнул лакей Пантагрюэля Карпалим. – Это по-гречески! Как, разве ты жил в Греции?
Путник же заговорил так:
– Агону донт уссис ву денагез альгару, ну день фару замист вус маристон ульбру, фускез ву броль, там бредагез мупретон ден гуль густ, дагездагез ну круписфост бардуннофлист ну гру. Агу пастон толь нальприссис гурту лос экбатанус пру букви броль панигу ден баскру нудус кагуонс гуль уст тропассу.[352]
– Я как будто бы понял, – сказал Пантагрюэль. – Должно полагать, это язык моей родной страны Утопии, – во всяком случае, он напоминает его своим звучанием.
Он хотел было еще что-то сказать, но путник его прервал:
– Ям тотиес вос пер сакра перкве деос деаскве омнис обтестатус сум ут, си ква вос пиетас пермовет, эгестатем меам соларемини, нек гилум профицио кламанс эт эйюланс. Сините, квезо, сините, вири импии,
Кво ме фата вокант
абире, некультра ванис вестрис интерпеллационибус обтундатис, меморес велтерис иллиус адагии, кво вентер фамеликус аурикулис карере дицитур.[353]
– Полно, дружище! – сказал Пантагрюэль. – А вы по-французски-то говорить умеете?
– Еще как, сеньор, умею! – отвечал путник. – Слава Богу, это мой родной язык, я родился и вырос в зеленом саду Франции, то есть в Турени.
– Ну так скажите же нам, как вас зовут и откуда вы сюда прибыли! – молвил Пантагрюэль. – Честное слово, вы мне так полюбились, что, если вы ничего не имеете против, я не отпущу вас от себя ни на шаг, и отныне мы с вами составим такую же неразлучную пару, как Эней и Ахат.[354]
– Сеньор! – сказал путник. – Мое подлинное и настоящее имя, данное мне при крещении, Панург, а прибыл я из Турции, где находился в плену со времени злополучного похода на Митилену