– Тот шарф… – Морской, опять припомнив жуткий шрам и переломанную шею, содрогнулся, – …тот шарф был не из ткани. Он бумажный. В реквизитной и сейчас стоит рулон бумаги для искусственных цветов. На вид – как ткань, по качеству – салфетки. Нино́ при мне отрезала кусок себе на шарф. И так гордилась! Мол, и красиво, и без затрат. «Одна беда – чуть где зацепишь, рвется. А если намочить, то раскисает. Менять такие шарфы придется слишком часто!» Я очень хорошо все это помню. Тот шарф не может задушить. Он рвется даже от случайного вздоха….
Кроме общественной и литературной деятельности, Григорий был еще и штатным корреспондентом в «Коммунисте», поэтому, заслышав такие подробности, мгновенно оживился.
– Я, кстати, передал сообщение себе в «Пролетарий», но о бумажном шарфе еще никому не рассказывал, – осторожно намекнул Морской.
– Вас понял! – включился Гельдфайбен и попятился к выходу. – Пожалуй, мне пора. Дух журналиста требует свободы. Пойду немедленно засяду за заметку.
Морской, который, именно этого и добивался, удовлетворенно кивнул. Под руку весьма кстати подвернулся направляющийся к выходу Анчоус со своей буфетной тележкой.
– Вы прям на всех постах сегодня, – улыбнулся ему Морской и взял бутылку лимонада.
– А обычно, можно подумать, не на всех? – фыркнул Анчоус, ощупывая карманы в поисках сдачи. Разумеется, в тот момент, когда старикашка заявил, что сдачи нет, дверь директорского кабинета распахнулась, и Морского позвали внутрь…
Разговор складывался прескверно. Не спасало – а может, даже вредило делу – и то, что инспектор оказался журналисту хорошо знаком: Илья Семенович Горленко, дядя Коли и давний начальник Морского собственной персоной.
По-хозяйски забросав директорский стол своими бумагами, он, уперев локти в столешницу и вцепившись длинными пальцами себе в виски, зачитывал что-то из ближайшей папки. Недобро глянув из-под косматых бровей, он бросил короткое: «Садись», потом схватил графин, наполнил стакан водкой и пододвинул к краю.
– Пей! Разговор будет долгим.
Морской отрицательно помотал головой. Помянуть Нино́ он собирался иначе. Пожав плечами, Илья налил себе. На донышко. Выпил, утер рукавом губы. Опять уставился в папку на столе. Пауза становилась невыносимой.
– Таак, – протянул он наконец. – Давай начистоту, как одиннадцать лет назад. Я, чем смогу, прикрою, но будешь упираться, стану грубым. Мне сверху спуску не дают, так что сам понимаешь. Расскажи мне все, как было. И мы решим, как тебя спасать.
– Спасать?! Илья Семенович, о чем вы? Я думал, речь пойдет об убитой.
– Вот именно. О том, кто тебя, голубчик, надоумил бросаться в яму и хватать наш труп. Ты сам себя, считай, разоблачил, подробно выложив так много об убийстве. Ты б по-хорошему признался, в чем тут дело, я б отчитался. Разошлись бы миром.
Морской раз сто моргнул, не понимая, соображая лихорадочно, кому бы позвонить. Илья всегда был несколько глуповат, поэтому найти с ним взаимопонимание шансов почти не было. Он же объяснил моргание Морского по-своему:
– Прикидываемся невиновным агнцем? Ладно. Тогда начнем издалека, – Горленко демонстративно перелистнул страницы в папке. – Давай знакомиться заново, товарищ писа́рь. Я знал тебя как красноармейца Вульфа Мордковича, 1898 года рождения, служащего в секретариате товарища наркома финансов Донецко-Криворожской Республики. Как мы только ни назывались, да? – хмыкнул он. – Дорожки наши разошлись, когда пришлось покинуть Харьков. Ты, как я понимаю, дернул в эвакуацию… – Илья пробежал глазами по тексту и, довольный, ткнул пальцем в низ страницы. – Хотя, смотрю, уже в 1920 одумался, вернулся, поступил в харьковский ВОХР на службу писарем. Ушел в студенты. Слишком уж внезапно. В мединститут, что совсем уж странно. Четыре курса – и опять сбежал. Теперь – перерождение. Ты – всем известный газетчик. «Золотое перо»! «Острый язык, мудрый глаз!» Как там тебя еще зовут? А? Кое-кто ругает. Вот за статью о художнике Врубеле, читаем: «Замаскировав религиозную деятельность художника Врубеля рассказом об одном театральном костюме, Морской протащил в печать литературный портрет врага». Видать, и критиков, бывают, критикуют?