– Прошлым летом, чтоб ты знала, он был во Франции, – сообщил Лейн. – Я понимаю, – быстро добавил он, – но ты же очень не…
– Хорошо, – устало произнесла Фрэнни. – Во Франции. – Вытащила из пачки на столе сигарету. – Дело не только в Уолли. Господи боже мой, да это может быть девушка. То есть, будь он девушкой – например, из моей общаги, – он бы все лето писал декорации в каком-нибудь захудалом театре. Или ездил на велосипеде по Уэльсу. Или снимал квартиру в Нью-Йорке и работал бы в журнале, в рекламной фирме. Таковы то есть все. Всё, что все делают, – оно такое, я не знаю, не то чтобы неправильное, или даже гадкое, или даже обязательно глупое. А просто такое крошечное и бессмысленное, и – огорчительное. А хуже всего, что если уйдешь в богему или кинешься еще в какие-нибудь безумства – впишешься так же, как и прочие, только по-своему. – Она смолкла. Качнула головой – лицо совсем белое – и кратко дотронулась рукой до лба: вроде бы не столько проверить, есть ли испарина, сколько убедиться – будто она сама себе родитель, – что нет жара. – Мне так странно, – сказала она. – По-моему, я схожу с ума. А может, уже сошла.
Лейн смотрел на нее с непритворной заботой – скорее заботой, нежели любопытством.
– Ты вся жуть какая бледная. Очень бледная, а? – произнес он.
Фрэнни покачала головой.
– Все в порядке со мной. Сейчас все будет хорошо. – Она подняла взгляд, когда официант подошел с их заказом. – Ой, а улитки у тебя такие красивые. – Она только поднесла к губам сигарету, но та уже погасла. – Куда ты спички дел? – спросила она.
Лейн поднес ей огонь, когда официант снова отошел.
– Ты слишком много куришь, – сказал он. Взял вилочку, лежавшую у его тарелки, но перед тем, как пустить ее в ход, снова посмотрел на Фрэнни. – Ты меня тревожишь. Я серьезно. Чего за чертовщина с тобой происходит последние пару недель?
Фрэнни глянула на него, затем одновременно пожала плечами и покачала головой.
– Ничего. Абсолютно ничего, – сказала она. – Ешь. Ешь своих улиток. Они отрава, когда остынут.
– Ты ешь.
Фрэнни кивнула и перевела взгляд на куриный сэндвич. Слабо накатила тошнота, и Фрэнни тут же подняла голову и затянулась.
– Как спектакль? – спросил Лейн, приступив к улиткам.
– Не знаю. Я не играю. Бросила.
– Бросила? – Лейн поднял голову. – Мне казалось, ты без ума от этой роли. Что произошло? Ее кому-то отдали?
– Нет, не отдали. Только моя была. Мерзость. Ох, это мерзость.
– Ну а так что случилось? Ты же не вообще с кафедры ушла?
Фрэнни кивнула и отпила молока.
Лейн сначала прожевал и проглотил, затем поинтересовался:
– Но, господи боже, почему? Я думал, театр этот зверский – твоя страсть. Ты ж только о нем и говорила…
– Просто бросила, и все, – сказала Фрэнни. – Мне стало неловко. Я вроде как стала таким мерзким маленьким себялюбцем. – Она подумала. – Не знаю. Вроде как вообще хотеть играть – такой дурной вкус. То есть – сплошное ячество. И я, когда играла, себя просто ненавидела после спектакля. Все эти я бегают кругом, такие ужасно великодушные, такие сердечные. Целуются со всеми, везде в гриме шастают, а потом стараются вести себя до ужаса естественно и дружелюбно, когда к тебе за кулисы приходят знакомые. Я просто ненавидела себя… А хуже всего, что мне обычно бывало стыдно играть в тех пьесах, где я играла. Особенно в летних театрах. – Она посмотрела на Лейна. – И роли у меня были хорошие, можешь на меня так не смотреть. Дело не в этом. Но мне было бы стыдно, если б, скажем, тот, кого я уважаю, – мои братья, например, – пришел и услышал, какие