Если Шеро называет свою картину «Отель „Франция“», то этим подчеркивается объединение, вернее, единение в разнообразии: хотя здесь и представлены люди, входящие в одну социальную группу (средняя буржуазия, интеллектуалы, работающие в образовании), у них разные устремления, цели, разные характеры и беды. Мало того, что отель, гостиница – по определению место, где под одной крышей оказываются разные люди, так он еще и называется «Франция». Причем национальная идентификация французов в некоторой мере в Европе уникальна. Восходит она к временам Великой французской революции, и нация осознается не как общество, разделённое на сословия, а скорее, как общность граждан, свободных людей, которые уже в XX веке сумели утвердить свою автономность и право на независимость поведения. Всякого.

И то, что перед зрителями разворачиваются психологические перипетии героев в настоящем, а не в историческом времени, естественно при режиссерском прочтении текста как знаковой сущности, направленной на выяснение внутренних проблем, мучающих современное французское общество. Показ этих проблем – своеобразная медиация, позволяющая зрителю, идентифицировавшись с тем или иным героем, снять свои страхи, озабоченность, неуверенность и так далее. Это, с одной стороны, эхо событий 1968 года, с другой, – нарастающая разобщенность и нереализованность молодых, их метания вплоть до определения собственной сексуальной ориентации. Удивительно, что французский режиссер сумел услышать в чеховском тексте, рожденном на другой почве и в иное время, возможность воплощения на экране этих современных переживаний.

Михалков же в 1977 году преследует совершенно иные цели. Режиссер не представляет современное ему общество, в какой-то мере это связано и с присущим этим годам эзоповым языком. Я-де говорю то, что говорю, но вы понимаете… Но понимали все именно то, что хотелось сказать, а не то, что реально было озвучено. Обучать этому искусству в Советском Союзе семидесятых никого было не нужно. И поэтому когда Платонов-Калягин мучается от своей бесполезности, от невозможности самореализоваться, то его реплики находили в зале прямой отклик. Зрители осуществляли процесс самоидентификации с героем, находя тем самым собственные корни, наличие которых столько десятилетий признавались лишь за представителями рабочих, даже не крестьян. Городская интеллигенция, таким образом, оказывалась лишенной исторических корней идеологически. А тут – легально, с экрана звучали речи, которые все эти люди произносили у себя дома…

Таким образом, фильмический текст Михалкова также выступал в качестве медиатора, но снималось другое напряжение – необходимо было восстановить историческую связь поколений. И режиссер делал это, причем, вроде бы, наперекор утвердившейся в стране идеологии. Возможно, именно поэтому «Неоконченная пьеса для механического пианино» до сих пор остается одним из любимых фильмов тех, кто видел это фильм в семидесятые годы.

Особая роль в считывании этого знакового слоя играла и атмосфера фильма:

– заброшенная усадьба – у кого не было заброшенного дачного дома, пусть и не бывшей усадьбы;

– бесконечные разговоры – то ли пустые, то ли невероятно важные – пусть и не на кухне, а на чудной уютной веранде;

– узнаваемые актеры, принадлежащие к тем же московским интеллигентам, «свои»;

– наконец, сам выбранный стиль.

Михалков стилизует атмосферу происходящего, смешивая модерн и классику, внося в костюмы даже такие невероятные вещи, как… плащ-палатку, но у зрителя складывается впечатление, с одной стороны, верности эпохе, а с другой, – узнаваемости. Через модерн, следы которого в тех или иных вещах присутствуют во многих московских и петербургских домах, осуществляется иная медиация, чем у Шеро. Восстановление разорванной связи времен, связи поколений происходит через узнаваемые вещи, узнаваемые разговоры, через ощущение «старой фотографии», портрета забытой семьи… Восстанавливается духовное родство, а через него – достоинство человека, находящего свою историческую идентификацию.