И тогда у Кати мелодией Корнелюка из «Бандитского Петербурга» напомнил о себе мобильный телефон. Девушка ужом выскользнула из-под Паши и бросилась к сумке, оставив на одеяле ажурный элемент нижнего белья.
– Да… Нет-нет, могу говорить… Хорошо… Сейчас достану ручку, запишу. – Востроилова принялась судорожно рыться в сумочке, из которой на потертый ковер посыпались заколка для волос, пудреница, помада, солнечные очки, несколько смятых, будто пожеванных бумажек. Наконец из нее вылетел искомый карандаш.
Паша смотрел на этот карандаш со стертой до основания резинкой на хвостике, на Катю, которая одной рукой пыталась примостить на голой коленке обрывок листка, а другой прикрывала рукой грудь, и не сдержался. Сначала он тихонько хихикнул, а затем и вовсе стал неприлично хохотать. Катя, которой в этот момент на другом конце трубки продолжали бубнить про «неопытную молодость и язвительный опыт старших коллег», укоризненно на него посмотрела, но тут и сама поняла, как нелепо она смотрится на этом ковре, посреди разбросанных дамских штучек, с зажатой голым плечом трубкой и огрызком карандаша, и тоже заулыбалась. Невидимый голос Смолова (а кто еще мог столь бесцеремонно вторгнуться в ее жизнь в столь поздний час?) ни о чем подобном не догадывался и продолжал вещать о том, как «устроен этот мир», а Востроилова смотрела на растрепанного и раскрасневшегося от желания Пашку и завелась сама. Ни эта дурацкая комната, ни прежний ступор, ни смысл доносящихся извне фраз Смолова уже не имели ни малейшего значения. Катя скоренько записала продиктованные начальником вводные на завтра, быстро попрощалась, отключилась и уже в открытую захохотала. Козырев прыгнул с дивана, подхватил ее на руки, начал кружить по комнате, а потом, устав держать, осторожно положил на постель и поцеловал. От этого страстного поцелуя внутри у Кати все будто перевернулось. Ей стало трудно дышать, и, с трудом расставшись с Пашиными губами, она чуть отстранилась от него и мотнула головой, будто пытаясь прогнать морок.
– Что? – недоуменно спросил Козырев. Но, заглянув в ее глаза, сразу отогнал любые сомнения – столько в них было тепла и света. Паша тихонько поцеловал ее снова, и теперь уже Катя сама потянулась к нему. Как цветок к воде. Он понял, что теперь можно все, и смело стянул с нее юбку. Вслед за ней на пол полетели его рубашка и джинсы…
Через пару часов, когда они, вконец обессиленные, все-таки угомонились, Катерина… нет, теперь уже Катюша, своя, родная… сладко посапывала, примостившись в районе козыревской подмышки. Стараясь не разбудить, Паша осторожно выбрался из-под одеяла, зачем-то натянул джинсы, достал сигарету и, затянувшись, стал смотреть на спящую девушку. Похоже, ей снилось что-то очень хорошее. По крайней мере за то время, пока сигарета была скурена до фильтра, она несколько раз улыбнулась во сне.
В этот момент Козырев вспомнил свою единственную ночь с Полиной. До сих пор воспоминания об этой странной ночи всякий раз кололи его, словно иголкой. Он не мог понять умом, но чувствовал, что их скоропалительная близость не была ночью любви в полном смысле этого слова. Ольховская отдала ему лишь свое тело, душой же явно пребывала совсем в другом измерении. Помнится, он очень долго и болезненно ощущал тогда свое мужское поражение, при этом так и не поняв сути произошедшего. Полина словно заворожила его второпях, так и не подарив после этого свободы. А ведь любовь – это и есть свобода. Он понял это только сейчас, в этот самый момент. Понял раз и навсегда. Теперь Козырев мог с уверенностью сказать, что, даже если бы Катя сейчас встала и ушла, он все равно остался бы свободен в своей любви к ней. Его никогда особо не занимали вопросы философского толка, но сейчас, докурив сигарету, он почувствовал, что и такой любви ему будет достаточно. И что теперь она, его любовь, уже не зависит от того, будет ли продолжать испытывать к нему схожие чувства Катя-Катюша…