Клавдия, Клавдия. Гордыня и ярость. После отъезда так и не дала о себе знать. Ни разу. Может быть, нету ее в живых? Возможно. Если жива – стара, как он. Были ровесниками.
Старая Клавдия. Трудно себе представить! Нет, не сдалась бы она старости. Больше пошло бы ей умереть.
Сильная, жесткая. Жесткая во всем, даже в любви. А ведь как любила! Такая любовь могла прожечь насквозь. Как пучок лучей, в точку сведенный лупой.
Любовь – ожог, укус. Хваткая, беспощадная. В сущности, он ее не знал, Клавдию, свою жену.
Изменял ей, как говорится, направо и налево. Он, всегдашний любимец женщин, искал в них мягкости, которой не хватало в Клавдии. Искал – и находил. Думал грешным делом, что она знает, но смотрит сквозь пальцы. Блюдет семью ради детей. Не могла же она – умная! – строить себе иллюзию, что он ей верен в долгих отлучках. Оказалось – строила. А узнала – вулкан! Развелась, уехала, пропала. И, главное, мальчиков с собой увела. Имеет же он право на сыновей?
Тогда, признаться, не очень-то о них думал. Целиком был поглощен Дашей, своей любовью. Даже рад был, что отпала эта забота: дети. Забот и без того хватало.
Разводил Дашу с мужем. Тот, слабый, плакал… Пили вместе, вместе плакали. Экие дураки! Ничего был парень Витя. Спился с горя, бедняга. Погиб в дорожной катастрофе. Сам вел машину. Еще одна забота отпала…
Всю жизнь только и делал, что избавлялся от забот.
4
Ужасно ощущение полета, когда не чувствуешь своего тела. Полет – но не легкость, а свирепая тяжесть. Несет и в то же время прижимает.
Длинное окно недоступно – не подойдешь, не заглянешь. Там, справа, в порту, вероятно, по-прежнему танцуют краны, но не для него.
Опять кран – совсем разнуздался. Опять надо спасаться в детство. Детство было полно других звуков: вспоминая, он слышал, до иллюзии ясно, стук каштанов, падающих на пыльную, упругую землю.
Земля как таковая, земля как почва, в детстве особенно, кровно близка. С высоты четырех-пятилетнего роста она видна во всех подробностях, вплоть до малейшей янтарной песчинки, до стеклышка, косо врезанного в пыль…
Сад при доме – большой, развесистый. Опертые о забор локти деревьев. Когда они с Варей гуляли в саду, почему-то всегда падали, один за другим, каштаны. Стук, стук, стук – каштаны о землю. Хотя, строго говоря, падать они могли только осенью. А ведь были еще и зима, и весна, и лето!
Стукнувшись о землю, зеленый шар иногда лопался и обнажал внутри себя другой, поменьше, ярко-коричневый, лакированный (собственно, он-то и был каштаном). Пламенно-коричневый, исступленно-коричневый цвет. Трудно было поверить, что он несъедобен: слишком красив! Все тянуло попробовать, хотя мама говорила: нельзя. Однажды он все же прокусил кожуру, ощутил резкий, вяжущий вкус и сам убедился: нельзя.
До сих пор помнится тот вкус. Горькая обида на языке. Может быть, это самое раннее воспоминание? Нет, пожалуй, другое еще раньше.
Тот мальчик стоит у окна и смотрит в сад. Земля, обычно такая подробная, сверху, со второго этажа, кажется сплошной, одноцветной. А небо над садом невинно голубое, слабо солнечное – ближе, чем земля. Тому мальчику хочется полететь в небо. Ему кажется, что он умеет летать, стоит только попробовать. Но не решается, вцепился коротенькими пальцами в подоконник…
Да, это – самое раннее воспоминание, потому что нет еще рядом сестры Вари (при каштане она присутствовала). Почему ее нет? Не умеет, что ли, ходить? Или вообще не родилась? Вряд ли, потому что была младше его только на полтора года.
Все его детство прошло рядом с нею. Некрасивая, надутенькая, с рыжими косичками. Неизменно тут – спутница и раба. "Принеси каштан, – командовал он. – Не этот, а тот". И она послушно приносила – не этот, а тот.