And the clank less chain hath bound thee;
O'er thy heart and brain together
Hath the word been pass'd — now wither![1]
Внутри разливалось жгучее чувство обиды, в своей мучительности даже… слегка приятное.
Герои альвийского лорда-поэта страдали хотя бы среди сияющих пиков гор и бездонных пропастей, а не в вагоне второго класса! Посмотрел бы он, как бы они вынесли подобную муку! Это был уже третий вагон, который они сменили в дороге, и каждый был хуже предыдущего. Нынешний и вовсе считался миксом: наполовину первый класс, наполовину — второй. Отец даже сказал, что уж теперь-то Митя поймет, как глупо тратить лишние десять рублёв на каждого, если все равно вагон один и тот же.
Микс оказался хуже всех: пах сладковатой древесной гнилью и кренился на бок под тяжестью здоровенной вагонной печи, отделанной облупившимися изразцами. «Первоклассную» половину отгородило занавесями помещичье семейство с многочисленными детьми: видно их не было, зато слышно — превосходно. Разве что к ночи детские крики и слезливый голос гувернантки сменились сонным бормотанием.
Четверо купчиков, отмечавшие некую удачную сделку, пытались вовлечь в свой праздник и отца, но натолкнулись на особенный «полицейский» взгляд и затихли. Зато повадились сбегать из вагона на каждой станции, добирая веселья в станционных буфетах. Сейчас с их диванов доносился раскатистый храп и омерзительно тянуло кислятиной.
Митя уткнулся носом в спинку вагонного дивана, а заодно уж накрылся пледом с головой. Цоки-цоки-цок, цоки-цок… — клацанье паровоза по рельсам переплеталось с гулким стуком вагонов — чуки-чук, чуки-чук. Темнота неохотно сгущалась под веками, обещая краткое забвение всех горестей, и с плавным покачиванием дивана Митя поплыл в сон.
— Сюда извольте… — донесся негромкий голос кондуктора, следом послышался топот — шагать старались осторожно, а оттого еще больше шаркали, сопели и кряхтели. — Прощенья просим, ваше высок-блаародие. Остальные места все заняты.
— Да-да, господа, прошу вас… — раздался в ответ тихий голос отца. — Митя…
Зашипел стравленный пар, затягивая окна белой пеленой, вагон дернулся. Рядом с головой отчаянно сопротивляющегося пробуждению Мити что-то грохнуло, висящая над ним багажная сетка прогнулась под тяжестью, сам он судорожно подскочил… и ткнулся лбом в высунувшийся сквозь ячейки сетки медный уголок чемодана.
— Оуууй! — схватившись за лоб, взвыл Митя.
Дрыхнувший на соседнем диване купчина ухнул на пол, подскочил, водя вокруг сонными, безумными глазами:
— Разбойники… Грабят… Вот я вас, башибузуков! — хрипло забормотал он, хватая спрятанный за голенищем нож.
За занавесом, отделяющим помещичье семейство, проснулся и заплакал ребенок; плач побежал по детям как по бикфордову шнуру, и скоро из-за занавеса уже несся непрерывный вой.
— Владимир Никитич, что же вы сидите, когда там нас, возможно, уже убивают какие-нибудь апаши! — вскричал требовательный женский голос.
— Дорогая, мне пригласить их сюда, чтоб они убивали нас тут? — поинтересовался мужской бас.
— Господа, успокойтесь! — возвысил голос отец. — Никто никого не убивает, всего лишь небольшое столкновение.
— Когда речь о железной дороге, слово «столкновение» отнюдь не успокаивает, — пробормотал стоящий рядом с отцом господин в форме инженера-путейца.
— Небольшое столкновение головы с чемоданом, — поглядывая на Митю, громко уточнил отец.
Рядом хихикнули. Митя резко обернулся и увидел юношу чуть выше себя ростом. Курносая физиономия аж вздрагивала от желания расхохотаться — казалось, веснушки сейчас посыплются. Митя представил себя: встрепанного, в сбившейся сорочке, может, даже с синяком на лбу… Почувствовал, что вот-вот покраснеет… и одарил юношу долгим оценивающим взглядом, особенно останавливаясь на потрепанных ботинках и запястьях, выглядывающих из слишком коротких рукавов мундира реального училища. В глазах юноши вместо веселья вспыхнуло возмущение.