По-моему, есть один период, когда люди по-настоящему прекрасны. Быть может, это признак того, что я постепенно превращаюсь в грязную старушонку, но есть такой момент в юности, когда тела еще крепки и свежи, немножко как лошадиные, когда начинают взрослеть, но без всего сопутствующего уродства. Прежде чем начинают думать, что надо бы построить дом или причесываться почаще, прежде чем входят в тот возраст, когда их упоминают в завещании, – вот тогда-то о них еще можно писать стихи. Мне уже за тридцать, я стара, все, что произошло, произошло не вчера, а сколько-то лет назад. Мое тело на все отвечает геморроем и вонючими субстанциями, сочащимися изо всех отверстий, я никогда не пойму, почему мой пупок иногда мокнет, доктор Зелигман, но я еще помню тот возраст. Те времена, когда все мерзкие дядюшки на семейных сборищах наперебой пытаются тебя соблазнить, когда ты еще уверена, что в твоей жизни случится что-то интересное, когда ты еще не поняла, что все твои родственники – занудные гниды и в целом довольно плохо к тебе относятся. Когда ты еще не поняла, что твои кузины – твои худшие соперницы, а жизнь – бесконечное повторение все тех же ошибок, того же отчаяния, того же дурного вкуса. Я прекратила отношения с большинством своих родственников много лет назад, и даже если это означает, что я умру в одиночестве в Провонявшем мочой приюте, где санитары будут засовывать мне в рот кляп из своих грязных трусов, это означает еще и то, что мне удалось избавить себя от самых отвратительных в мире бесед – бесед между родственниками, в особенности между тетушками. Это все равно что засунуть в голову пылесос и включить его на выдувание, только пощады не будет никакой: нет, голова не взорвется, что было бы избавлением. Вместо этого придется до конца жизни слушать белый шум. Потому что кровь не вода и все мы когда-то вылезли друг у друга из утроб. Меня немного утешает, доктор Зелигман, что я смогла от всего этого избавиться, да они все равно не поняли бы, что со мной сейчас творится. Большинство тетушек не понимает даже, если ты просто не хочешь иметь детей, как же им понять такое? Да и попытайся я с ними поговорить, они бы только спросили, что случилось с собственностью моего прадеда после смерти деда. А я не знаю ответа на этот вопрос, откуда же знать, что происходит в головах у стариков? Они как дети, но при деньгах и с еще меньшим количеством нравственных ориентиров, они стремятся к исполнению своих последних желаний, а в этом квесте запретов нет. Они пугают меня, доктор Зелигман, и иногда мне в кошмарных снах снятся руки деда – они пытаются удержать то, что у них уже нет сил удерживать.

Вы точно не хотите ответить на звонок, доктор Зелигман? Я совершенно не против. Мне нравится слушать ваш голос, у вас в отличие от меня такой чудесный английский выговор, такой интеллигентный, без снобизма. Может, там что-то срочное или ваша жена. На столе фото вашей жены, доктор Зелигман, или вашей мамы? Про некоторых мужчин непонятно, кому принадлежит их сердце, но мне представляется, что вы из тех счастливо женатых мужчин с глажеными пижамами, которые даже представить себя несчастными не могут. К тому же вы из сурово преследуемого меньшинства, поэтому, я уверена, у вас много детей, они – ваш способ протеста, я это понимаю: должно быть, вы очень гордились собой, когда ваша жена забеременела, ведь столько людей прикладывали усилия, чтобы подобного не случилось. Так что в некотором смысле вы на меня похожи: во время оргазма тоже думаете о Гитлере, я шучу, вы наверняка думали о цветах или о том, какая у вас красивая жена, а еще я уверена, что все было очень благопристойно. Но не кажется ли вам, что держать на рабочем столе чей-то портрет – это как-то по-собственнически? Разве обожать кого-то, особенно женщину, не то же самое, что похоронить ее заживо в вашей версии происходящего? Я всегда чувствовала, мужчины не способны любить женщин за то, какие они есть на самом деле, поэтому превращают их в кексы, точнее в пирожные – знаете, такие жуткого вида штуки, которые немцы называют