«Ты их все читала?»

«С четырнадцатого года по семнадцатый – все… – ответила она, – а дальше – начала читать и не смогла, все бросила».

«Да уж, – догадался я, – дальше читать тебе было бы трудно. Очень там страшно».

Она подумала и согласилась:

«Да. Неприятно».

Я все-таки попробовал узнать, о чем она хотела говорить со мной, – она сконфузилась, пожаловалась на холод, извинилась и побежала к берегу. Ее длинные ноги, обутые в синтетические валенки, были до того тощими, что казалось, они вот-вот на бегу подломятся.

…Конечно же, внеклассные беседы о литературе с Капитанской Дочкой были продолжены, как с самого начала повелось, на льду Озера – и вдали от людей, и у всех на виду. В ту зиму нас, пожалуй, не видели вдвоем лишь полоумные любители подледного лова, неподвижно сгорбленные над своими лунками, меж которых мы с Капитанской Дочкой бродили иногда часами, до появления над Озером белой луны.

О Достоевском и Булгакове, всегда, сколько себя помню, близких читающему подростку, мы с ней не вспомнили ни разу, возможно, отложив разговоры о них на будущее. А говорили мы – вразброс, не выбирая, следуя случайным поводам: о «Докторе Живаго», о рассказах Зощенко, о Паустовском, братьях Маннах, Фолкнере и Хемингуэе, о Солженицыне и о «Хаджи-Мурате». Ну кто еще из русских школьников заговорит со мной сегодня о «Хаджи-Мурате»?.. Она хотела знать со всей определенностью, был ли прав Томас Манн, когда утверждал в «Тонио Крёгере», будто нельзя сорвать и малого листочка с дерева искусства, не заплатив всей своей жизнью за этот маленький листочек. Я ей сознался, не солгав: ответ мне неизвестен; я никогда не рвал эти листочки, – чем сильно ее разочаровал.

Подозреваю, не любой, но всякий вдумчивый учитель мечтает об ученике, с которым можно было бы вести свободный, равный разговор о своем предмете по ту сторону методик и инструкций, за пределами класса, школьных толп и коридоров, на иных, непредумышленных и непредсказуемых пространствах, не ожидая никакой иной награды, кроме удивления. Да, Капитанская Дочка удивляла, но удивление мое оказалось чреватым досадой и растерянностью.

К примеру, после разговора о Бродском, ею же затеянного, она вдруг принималась с подростковой слезой в голосе декламировать чудовищные вирши какого-то Игната Колупеева, зачем-то вылущенного ею со дна запутавшейся мировой сети, – со всем их тяжело сопящим эротизмом, со всем по-петушиному хлопочущим патриотизмом. Она любила помечтать со мной о Гумилеве, как если б он был жив; она чудесно наизусть читала «Заблудившийся трамвай», а следом, безо всякой паузы, с тем же исповедальным упоением – стихи кумира недалеких девочек времен моей далекой юности, Асадова… Лев Толстой уютно уживался в ней с Анатолием Алексиным, Афанасий Фет – с Андреем Дементьевым, Ходасевич – с Наумом Митрофановичем Сусленко, редактором районной газеты «Святое Озеро», регулярно публикующим свои эзотерические сонеты на предпоследней странице этого нашего органа… Я был обескуражен, но старался быть перед собой честным и в обескураженности. Разве я, поклонник Баратынского и Пастернака, ценитель Шостаковича и Шнитке, не позволяю самому себе насвистывать мотивчики и намурлыкивать слова разных пошлейших модных песенок?.. Всё – так: и напеваю от души, и намурлыкиваю, и вообще всеяден, как и всякий представитель человеческого рода – но все ж не ставлю в один ряд Пастернака с его прозой и стихами и мотивчик со словами. Моя же Капитанская Дочка в умении не путать Божий дар с яичницей ни разу мною не была замечена. Все, что ее вдруг увлекало, волновало и захватывало, уже по этим трем причинам выставлялось ею в один ряд… Человека шлифует среда, но Капитанская Дочка, с рождения кочующая по гарнизонам, не знала никакой среды.