«Ну, пойдем?» – я ждал его у кафедры русской литературы, зимой по льду мы ходили сцепившись, Бабаев ни разу не поскользнулся, но меня пару раз твердо поддержал, говорил («Жизнь Сократа прошла в беседах»), Вяземского в сердцах мог назвать дураком, «Ахматова была очень красива, только перед смертью вдруг пополнела и очень этого стеснялась. Но не молодилась. У нее был какой-то уговор со временем. Многие, вспоминая ее, пишут только о себе и лишнее. Она даже лишнее говорила с очень важным видом», «Студент как увидит Достоевского, хватает кувалду и бежит с замахом: «Отойди! Поберегись!!!»«, «Один студент на экзамене сказал: «Я приехал в Москву, чтобы прочитать Баркова и «Тень Баркова»«, «Есть писатели судьбы и писатели мастерства. Есть писатели многих книг и писатели одной книги» – так и хочется написать, что Бабаев писал одну книгу – студентов, нас, написанные страницы пускал на ветер – все время на ветру; не могу сказать, что он надеялся, что все прорастет и вернется. Он просто пел, осенью все облетало.

В своей церкви он ходит за кафедрой, как челнок, мычит, трясет головой, палка зацеплена за край стола, он читает стихи в шушукающийся зал, он ничего другого не слышит при свете поэтических звезд, в лесу кудлобородых прозаических дубов – лесником, астрономом, пляжным загорающим – застеклен, он по ту сторону, где цари, псари, сюртуки и поэты, там он единственный живой и потому – смертный, и со своей палочкой уходит от нас, сжимается сердце, когда он поднимает правую ладонь: «Ну, я с вами прощаюсь!» – и делает такое движение ладонью над головой, словно стирает пыль с невидимой лампочки; слова его живые, не покрытые лаком, «прощаюсь» – горькое, детское слово.

Он в том времени, когда литература (то, что заворачивалось в это слово в русском языке) умерла, больше не золотоносная порода, литературные критики для Отечества уже не генералы – прииск опустел, остались старушки, которым некуда идти, слепцы и нахлебники, обнаглевшие от жестокости времени. Линия Бабаева, казавшаяся прямой и безусловно одинокой, оставалась неуловимой – признавал он власть? – в то время когда у каждого лектора, как огородик, заводилась своя литература, у одного – пыточная камера, у второго – плот с потерпевшими кораблекрушение – кто гребет из последних сил, кто помирает от жажды, кто уже помер, лохмотья, язвы, сочение гноя и кровей, у кого-то – магазин ковров: страна происхождения, известный мастер, развитие стиля, цифры продаж, обратите внимание на отделку и густой ворс, а у кого-то веселый дом (из окон летят пустые бутылки и сонный незлой матерок, за окнами жеманно повизгивают, «Стихотворение «Что в имени тебе моем» поэт посвятил К. Собаньской, любовнице царского шпиона Витте») – Бабаев зашел в музей Пушкина: на стене вот он – висит красочно нарисованный «донжуанский список», интересно, а что у вас за стол такой стоит? это как бы стол Карамзина! а это (мрачное, черное кресло высокое)? это как бы кресло Чаадаева! Да-а? А это тогда что (бюро, красное дерево, маленькие ящички, медные ручки)? а это бюро Булгарина! Так за каким в музее Пушкина бюро Булгарина?! а Пушкин любил все красивое! а вот портрет А. Пушкина, рядышком портрет Е.К. Воронцовой (любовь), сверху над ними, понятно, насупленный М. Воронцов (обманутый муж). Портреты счастливых любовников разделяет розовая кисея.

Вот так и расположились, всех видать, все думают о людях, все думают о покупателях, все – о потребителях конечного продукта, и Бабаев – да, он думал «для кого». Он говорил: в истории литературы все живы. Надо читать то, что есть. Это как астрономия, ботаника. Трава растет сама. Не надо исправлять карт звездного неба. «История литературы ничего не доказывает». Читать надо не для умных и не для глупых. Надо читать для тех, о ком. На ученом совете слушали доклад о Толстом. Хлопнула дверь. Среди слушателей сонно заозирались: что? кто-то вышел? а кто? Бабаев подсказал: «Лев Николаевич».