Помер Пашка в тот же день, а дед и говорит мне: «Я ж тебя девкой-то звал, думаешь, зря! Так ты до сей поры девка и есть, а не баба ты никакая! Какой он тебе муж! Не человек он вовсе даже, а так… недоразумение одно. Его не бог прибрал, а нечистая сила…»

Дурная хворь была у моего Пашки, вот чего! Давно еще… только хворь та в нем пока что тихо жила, да вот разбушевалась, проклятая… А дед-то ее когда еще учуял! Твой, говорит, Пашка не жилец! А эта хворь, она, мол, прилипчивая! Гляди и сама захвораешь! Пей отвары, дура! Соборуйся, постись, душу-то облегчи!

Я всё делала, как он говорил, дед мой. И соборовалась, и постилась, и траву разную пила, и маслом мазалась, льняным, теплым…

Но замуж-то никто меня более не брал! Девкой ты, говорил дед, до самой своей смертушки так и останешься! Когда он помирал, я и сама-то уж старой была! Какой уж там замуж! Смех один!

Чего? Какой дом? Этот, что ли?

Жилконтора там была, вот чего. Я ещё совсем девчонкой была. Аккурат в тот год, дед меня за косу ухватил, в пол нагнул и про душу-то… чтоб я к нему в глаза-то не заглядывала.

А полки там сосед наш, Митька, вырезал. Он за мной приударял после… А ты думаешь!

Да дед его тоже отвадил! Первым… еще до Пашки моего… Пьяница, говорит, и вор он, Митька этот! А какой же он вор! Так, утянет чего-нибудь на вино, и только! А это разве ж смертный грех? Он и двери выстругал в том доме, и прилавок для конторщика, и табурет даже. А полки-то Митька даже резьбой украсил… Говорил, как мои кудри. Я ведь еще, говорю же, девчонкой была, а он уже того… приглядывался. Ох и ругался дед! У него, говорит, глаз темный… И верно – темный! Дед-то слепец, а всё видел…

Митька на фронте руку потерял… Это потом уже было. Пришел и плачет: иди, говорит, девка, за меня. А тут Пашка опять же… Так и сгинул Митька! Уехал и пропал, бедолага. Эх, а какой столяр был до войны-то! Чо жизнь с людьми-то делает!

Чего тебе этот дом сдался! Темный он, сатана там жил…

Ты о людях спрашивай, а не о доме. Вот этот… как его… конторщик из жилконторы. Как сейчас помню… сатана он. Высокий, худой, как конь, черный, бородка клинышком, усатый, голова крупная, глаза черные, будто без зрачков даже. Соседи говорили, да я и сама чего-то еще видела тогда… Так и есть Сатана. Да и звали его, конторщика как-то не по-нашему. Стефан… мы его Степаном звали, а он усмехается одним глазом, а второй строго прищурит… и поправляет: Стефан, мол, я, Юзефович. Вот такой был чужак! Каждый глаз у него жил своей жизнью. Умел же, нечистый! На стене у него шашка висела и бурка. Люди говорили, в гражданскую лютый он был конник! Только ведь никто его в гражданскую-то не знал. Сочиняли, должно быть… А еще слышала от людей, в тридцать девятом он воевал с белофиннами… их так тогда все звали. Герой, вроде, был, а тут жилконтора! Чудно!

Жилконтора та невесть для чего была. Тут на улице-то на нашей и в двух переулках народу жило всегда мало, да и те одни родственники: двоюродные, троюродные. Рожали вместе, вместе помирали, пили из одной плошки, в одну плевали. Вот так говорили. На кой ляд нам жилконтора! А этот самый Стефан Юзефович до самой войны, до июня сорок первого, каждый божий день приходил, даже иногда по воскресениям, и по ночам тоже жег лампочку. Вроде, как и не спал он. Мальцы наши одно время бегали заглянуть в окошки, да разве ж увидишь чего – щёлка она и есть щёлка. А однажды сатана этот поймал соседского Сашку, сына покойного Митрофана-лудильщика, что жил в конце улицы, да так обогрел плетью, что больше никто и не лазил к нему.