– И никто не разрыл?
– Дурак ты, куда там – разрыть! Без головы останешься. Все, хватит болтать, пришли почти, фонарь горит у входа, видал – свет виднеется.
– И вовремя, наш-то фонарь вот-вот погаснет.
Крематорий приветливо подмигнул им фонарем над входом и освещенными окнами комнаты персонала. Ветер стал совершенно неуправляемым, валил с ног, и фонарь на жерди все-таки погас, и если бы не свет от дверного фонаря и окон крематория, они бы, наверное, заплутали, но идти на огонек несложно.
2
Песок оказался тяжелым, корни деревьев проросли сквозь него, и копать было тяжело.
И лопата с короткой ручкой, одолженная час назад у кума Андрея, тоже не способствовала продуктивному рытью ямы.
И слезы.
Нет ничего более окончательного, чем смерть. Особенно если это смерть кого-то настолько любимого, что без него жизнь кажется немыслимой. И ночь у реки, которая делит город на Левый и Правый берег, не радует – потому что она поделила жизнь на две части: счастливую – и ту, что отныне во Тьме.
Сима нажала на ручку лопаты, разрезая толстые корни. Желтый свет фонарика умирал, и с каждым ударом лопаты умирала и ее, Симина, размеренная и счастливая жизнь. А маленькое тельце, завернутое в чистую наволочку, лежало на траве и ждало, когда яма станет достаточно глубокой.
Вот обрублены все корни, пошел влажный песок, и Сима выгребала его руками, всхлипывая и почти ничего не видя от слез. Хотелось кричать в голос, выть на всю вселенную, а мысль о том, что сейчас она зароет здесь единственное существо, которое любила, – зароет далеко от дома, около реки, и уедет, а он останется, и больше никогда уже они не увидятся, – лишала ее последних крох самообладания.
Яма получилась овальной и глубокой. Ее песчаные стенки гладкие и холодные, и Сима села на траву, чувствуя, как болят натруженные непривычной работой руки. Эта боль могла бы, наверное, хоть немного отодвинуть ее горе – но один взгляд на маленькое тельце в белой наволочке, лежащее тут же, около влажной ждущей ямы, и Сима разразилась громкими рыданиями. Руки в песке, и вытереть лицо она не могла, и слезы капали на песок, а она дотянулась до фонарика, осветила наволочку и развернула ее.
– Сэмми…
Черная бархатная голова, атласно блестящие усики, милый носик. Сима тронула треугольное ушко, пушистую лапу – когда-то такую сильную, а теперь безжизненную, погладила бархатистый бочок. Она понимает, что время идет, фонарик гаснет и нужно завернуть тельце и опустить его в яму, но сил нет. Еще раз коснуться, еще раз посмотреть на него, ощутить пальцами такую знакомую мягкую шубку. Нужно отпустить.
Так сказал ветеринар: отпустите его.
Но как? Усыпить?!
Пока она везла его в клинику, думала, что готова к такому исходу.
Он болел почти год. Сначала ослеп на правый глаз – Сима возила его по докторам, но все в один голос заявляли: не надо операций, ему больше пятнадцати лет, он не переживет. Казалось, однако, что никакого дискомфорта ему эта частичная слепота не доставляла, он все так же хорошо ел, довольно урчал, когда его гладили, и гонялся за бантиком на веревочке. Его хищный интерес к жизни не угас, и Сима успокоилась: ничего, малыш, поживем и так, второй-то глазик по-прежнему видит и по-прежнему прекрасен.
Но где-то в апреле он резко похудел и стал вялым, почти все время спал и практически перестал есть. Сима покупала ему вкусные паштеты и прочие кошачьи радости, но вес не набирался, а доктор сказал, что отказывают почки. И снова ничего не стал делать – потому что делать уже было нечего. Сима нашла другую клинику, где Сэмми стали делать капельницы, но от капельниц отчего-то стало только хуже, и Сима смирилась. Теперь они спали совсем рядом, он сворачивался в клубок около ее подушки, и ночью Сима просыпалась, чтобы послушать его дыхание и погладить его, шепча: не уходи, прошу тебя, останься со мной, мы с тобой одной крови!