Арчер пытался утешить себя мыслью, что он не такой осел, как Ларри Лефертс, да и Мэй не до такой степени простодушна, как бедная Гертруда, но разницу составляла лишь степень интеллекта, а вовсе не принятые стандарты поведения и взглядов. На самом деле все они жили в мире иероглифов, где впрямую ничто не делалось, не называлось и даже не думалось, а реальность была представлена набором знаков, принятых и произвольно утвержденных, поэтому миссис Уэлланд, отлично знавшая, по какой причине Арчер настаивал, чтобы о помолвке дочери было объявлено на балу (и даже удивилась бы обратному), считала необходимым изображать неудовольствие от того, что ее якобы заставили так поступить, в точности, как это бывало в первобытных племенах, чью жизнь теперь все углубленнее изучают представители более развитой цивилизации – там тоже было принято тащить невесту из родительской хижины под ее вопли и крики.

В результате девушка, являвшаяся центром всей этой сложной и запутанной системы мистификации, оставалась загадкой тем большей, чем более открытой и уверенной казалась. Она была открытой, бедняжка, потому что ей было нечего скрывать, уверенной – потому что не знала за собой никаких секретов, на страже которых ей следовало быть. И вот с таким багажом ей, совершенно неподготовленной, в одночасье предстояло столкнуться с тем, что уклончиво зовется «некоторыми сторонами жизни, как она есть».

Наш молодой человек любил искренне, но трезво. Он восхищался лучезарной красотой своей избранницы, ее отличным здоровьем, мастерством верховой езды, ее грацией и ловкостью в играх, робким интересом к книгам и идеям, начавшим проявляться в ней под его руководством. (Она сделала кое-какие успехи – достаточные, чтобы вместе с ним потешаться над теннисоновскими «Королевскими идиллиями» [16], но еще не столь существенными, чтобы с наслаждением следить за приключениями Одиссея или интересоваться жизнью лотофагов на их острове.) Она была девушкой прямодушной, верной и храброй, обладала чувством юмора (чему основным доказательством был смех, которым она встречала его шутки), и он подозревал скрытую в глубине ее девственной и созерцательной души искру чувств, разбудить которые он с радостью предвкушал. Но, обозрев вкратце весь ее внутренний мир, он был обескуражен мыслью о том, что вся ее невинность, вся открытость – вымученны и искусственны. От природы Душа человеческая, какая она есть, какой рождается на свет, вовсе не проста и не открыта, наоборот, она вооружена массой хитрых уловок, данных ей для защиты, она инстинктивно лжива. И его тяготила эта искусственная чистота, так хитро сфабрикованная сговором всех этих матушек, тетушек, бабок и давно почивших прародительниц, потому что, по их представлениям, именно этой чистоты он жаждал, на нее имел право, чтобы с наслаждением, как хозяин сокрушить эту снежно-белую чистоту, как крушат фигуру, слепленную из снега.

В его размышлениях не только не было ничего нового, но они отдавали банальностью – обычные мысли и сомнения юноши накануне свадьбы. Однако обычно к ним примешиваются сожаления, угрызения совести, самоуничижение, которых у Ньюленда не было и следа. Он вовсе не сокрушался (как нередко раздражавшие его этим герои Теккерея), что не может подарить возлюбленной в обмен на ее непорочность свою девственную, как белый снег, чистоту. Он не мог побороть в себе подозрений, что, будь он воспитан так же, как она, они чувствовали бы себя как дети, заплутавшие в лесу. И как бы судорожно и страстно ни предавался он размышлениям, он не мог найти основательной причины (никак не связанной с его минутным удовольствием или удовлетворением извечного мужского тщеславия), почему его невесте отказано в той свободе эксперимента, какой пользуется он.