Арчил зажигал лампады – их было всего две – перед образами Богоматери и Спасителя. Без скуфьи голова послушника с загорелым безволосым теменем, с удлиненными, как на древних восточных рельефах, глазами и черной бородой казалась похожей на голову ассирийского воина. Но выражение глаз было кротким, и вместо меча рука держала лампаду.
И Венедикт облачился в рясу, такую же как у игумена, ее чернота как будто еще сгустила черноту бороды и глаз.
В проеме двери появился мой сын – в скуфье, в подряснике, подпоясанном веревкой, в сапогах. Глаза его сияли.
Такой счастливой улыбки я у него не видела никогда. Игумен, стоя у аналоя рядом с Венедиктом, поднял голову:
– Ну, смотрите, Димитрий стал совсем как настоящий монах.
И отец Давид вышел из алтаря посмотреть. Все заулыбались, заговорили по-грузински.
Началась вечерня. Мерным глуховатым голосом игумен читал девятый час. Храм был как раз достаточен для того, чтобы пять человек разместились в нем. Во время каждения отцу Давиду не нужно было обходить церковь; стоя перед затворенными царскими вратами, он покадил всех молящихся и все три стены с места. Если чуть сильнее взмахнуть кадилом, можно достать им каждого из нас и даже коснуться стен, потому он только слегка приподнимал и опускал руку. Кадильный дым уплывал в открытую дверь, истаивая на лету.
Тихо, сосредоточенно, с резкими гортанными звуками непривычной для моего слуха грузинской речи игумен, дьякон и послушник запели «Господи, воззвах…». И древнее трехголосие наполнило малый объем храма.
– Господи, воззвах к Тебе, услыши мя. Услыши мя, Господи…
Митя рядом со мной прислонился к стене. Тонкая шея белела в вырезе подрясника.
В глазах у меня стояли слезы.
Думала ли я пять лет назад, когда узнала, что есть Бог и крестила сына, что вся его жизнь, как и вся моя, без остатка, хлынет в это глубокое русло…
– Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою. Воздеяние руку моею – жертва вечерняя…
Братия отвели для нас палатку над обрывом. Раньше в ней жил Арчил, а теперь он переселился в трапезную.
В палатке есть стол – широкая доска, прибитая к ящику от улья, и два ложа – такие же широкие доски, прибитые к ящикам от ульев. В монастыре был пчельник, но в прошлом году пчелы погибли от какой-то повальной болезни, и теперь на их разрушенных жилищах зиждется монашеский быт.
Палатка стоит сразу за сетчатой оградой двора, светлея в траве брезентовым верхом. В трех шагах за ней земля круто обрывается вниз. Там, в узкой прорези между кудрявой зеленью склонов, поблескивает река, отрезая монастырь от чужой земли. Фиолетовые цветы кипрея стоят на обрыве. А выше, за дощатым домиком – кельей отца Венедикта, – спускаются амфитеатром светло-серые пласты обнаженной породы и уходит в гору лес.
Вскоре после службы отец Давид подошел проститься, сожалея, что остаемся мы, а не он. И уже благословив нас, сказал, что «джвари» – это по-грузински «крест», а полное название – монастырь Святого и Животворящего Креста.
Из кучи имущества, сложенного в трапезной, Венедикт добыл матрацы и, после усердных поисков, два комплекта нового белья в сиреневый цветочек.
Мы принесли к себе Казанскую икону Богоматери, подсвечник, фонарь, глиняный кувшин для воды, умывальник со стерженьком. Его Венедикт прибил на дереве немного ниже палатки, где треугольным мысом кончался склон. Траву на склоне он предложил Мите скосить.
Я приводила в жилой вид нашу обитель, надевала свежие пододеяльники на ватные, тоже новые, одеяла, тихо радуясь нечаянно обретенному уюту и чистоте пристанища.