».
Казалось, свою внешность, медный шпиль и кирпичную кладку храм перенял у своих громких шведских соседок, одетых в высокие чепцы, алые корсажи и молодой нахальный румянец. Дородные, краснорукие, нахальные, они стояли у входа и распевали непристойные вирши о свежайших мытых огурцах, пупырчатыми холмами выраставших из их пышных кособоких корзин. Но торговали не только у храма.
Сенатская площадь и Николаевский собор. Литография Ф. Тенгстрёма, 1838 г.
Лавки были повсюду – вокруг площади, на причале, вдоль улиц, во дворах. Иностранцы покупали в Або дорогие, но прочные перчатки из оленьей кожи, скандинавские грубые сукна, льняные ткани, финские кренделя. Энн и Анна заглянули к местному тузу, господину Кингелину: «Он держит большую лавку: шерстяные пальто, шерстяные материи – а также фарфор, стекло и пр. – очень воспитанный и услужливый господин». Потом пробежались по букинистам, но, кажется, так ничего и не купили. Днем, получив точно ко времени финские паспорта (за что Листер пришлось отблагодарить расторопного чиновника), они выехали в Гельсингфорс.
Природа кругом была изысканно-сумрачной, скандинавской, по-осеннему нерешительной – то мелкий серый дождь, то вдруг раззевается солнце. Кругом поля, поля, поля, – пепельные, мшистые, бледно-серые, палевые с серебристо-сиреневыми искрами вереска, с махрово-желтой пенкой календулы. Поля акварельные, кисти безымянного скупого художника, который сосредоточенно и бережливо накладывал краску в один лишь слой, не смешивая, не добавляя цвета, но иногда, здесь и там, позволял себе роскошь – рассыпал алые точки ягод, брызгами пурпура и кармина отмечал вереск и сентябрьский мох.
«Местность всюду живописная, – проворно шелестела Листер карандашом в блокноте, боясь упустить, позабыть, – местность живописная, дорога холмистая, много молодого леса со скалами, похожими на норвежские. Виды красивые. Заметила вербу и розмарин. Видела ало-красный мох на камнях. Повсюду клюква и брусника. Кленов нет, везде сосны, много берез. Красивые поля ржи, пшеницы, овса уже убраны. Видели много маленьких мельниц, там и сям. Почти не нашли отличий между этой местностью и той, что окружает Стокгольм, – здесь, как и там, все полно заботы и все ухожено».
В три часа завернули в Рунго, на маленькую уютную станцию – оплатили вперед «налог на проезд через мосты» – и двинулись дальше, по тусклой скандинавской акварели, скудные оттенки которой слегка уже растушевал робкий вечерний дождь. Ни пенной календулы, ни золотистых полей, ни багряного мха – дневные краски растекались от плаксивого грязного неба, убегали глинистыми струйками сумеречных дорог, смешивались в одну туманную сизую густоту, в которой лишь черные всхлипывающие силуэты хвойных лесов подсказывали путникам потерянную линию горизонта.
Вечером остановились в Кеале переночевать. Устроились в станционной избушке. Пол в их комнате по местной традиции устилал пахучий ельник. Вдоль стен – бурые лавки с матрацами. На стенах, проложенных мхом, – жухлые горчичники, таблицы расстояний, дорог и станций. Главным развлечением скучающих постояльцев была огромная карта Великого княжества Финляндского, прибитая у двери. Они с азартом и много раз ходили по ней перьями – завоеванные дороги победно отчеркивали, места неуютных ночевок уничтожали грубыми пробоинами. У Гельсингфорса, на самом подъезде к нему, красовался угольный след самоуверенного указательного пальца – постояльцы держали путь из Або в столицу.
Хозяйка вынесла англичанкам ужин: жареных рябчиков, клеклый хлеб и жирное масло, толстые блины с деревянной плошкой глянцевитого варенья. Потом, цокая тапками и языком, предложила деликатесы. Сказала: knäckebröd. Жесткое неподатливое слово клацало на зубах, как ее твердые дырявые буро-ржаные лепешки. С ними могли справиться лишь гранитные челюсти героев Калевалы. Но их потомки с аппетитом хрумкали каменные хлебцы, полагая, что они отлично чистят зубы, укрепляют желудок и кость.