Художник с улыбкой поставил рисунок на один из мольбертов и слегка поклонился, словно принимая их благодарные аплодисменты.
Маша отошла на пару шагов, неторопливо потерла ладонью о ладонь, собирая в ком свою силу, и зашептала громко и четко, наказав:
– Повторяйте за мной!..
Заклятие загремело:
– Я, дочь Отца моего, повелеваю всем, что растет из земли, всем, что лежит в его земле, всем, кто ступает по его земле, всем, что парит над его землей, живым и мертвым. Таков наш закон! Я, дочь Отца моего, выйду, из избы не дверями, из ворот не воротами, выйду подвальным бревном и дымным окном. Я, дочь Отца моего, стану на Городе Кияне…
И Катя, и Даша, и Акнир послушно повторяли за младшей Киевицей. Вильгельм Котарбинский склонился над мольбертом, поспешно завершая Машин образ.
И сейчас образ младшей Киевицы был грозен и мрачен:
– Я, дочь Отца моего, позову, семьдесят буйных ветров и семьдесят вихров, и семьдесят ветровичей, и семьдесят вихоровичей, и семьдесят змей и змеиц, и семьдесят милых душек, и семьдесят вещих птиц, помогите мне, душу изымите. Достаньте душу Киевицы Марии из белого тела, из горячей крови, из черной печени, из жил и костей, из ретивого сердца. Заберите душу Киевицы Марии, в свиток сверните, печатью запечатайте, замком заприте, дверью закройте, доской подоприте, – спрячьте душу мою в парсуну!
Обе старшие Киевицы не слышали раньше заклятие некроманта. Но Даша помнила, что парсуна – это портрет. И невольно нахмурилась. И Катя нахмурилась тоже. Нечто стремное, темное было в закабаляющем заклятии-заговоре, – опасность тихо заползала в комнату, сворачивалась в углу кольцо за кольцом. Каждая из них по-своему почувствовала это, каждая – как могла, отмахнулась. Никто не был готов отдать залетной некромантке душу Мира и Машину душу в придачу, никто не знал иного способа ее покорить.
– …Ключ и замок к словам моим!
Заклятие завершилось.
Несколько секунд все в молчаливом ожидании смотрели на Машин портрет работы Вильгельма Котарбинского.
Ничего не происходило.
– Вильгельм Александрович, – с мольбой сказала Ковалева, обращаясь к художнику. – Помните, вы говорили, что рисуете души своих гостей… и их любимых!
«Их историю… их душу… или же тех, кто живет в их душе после смерти. Кто был и остался частью этой души».
– Прошу, взгляните на меня еще раз! Может, хоть вы видите Мира?
– Кажется… да…
Художник не слишком уверенно перевернул лист с Машиным портретом другой стороной, бросил взор на дальний угол рядом с балконом, где слились воедино самые темные тени, – на миг он стал похожим на сокола, высматривающего дичь в километре от них, прищурился, лихо крутанул светлый ус и начал водить карандашом по бумаге.
Сначала на белой стороне листа проявились темные глаза Красавицкого, затем хищные крылья бровей, рот, нос, абрис фигуры… Мир приходил постепенно, как постепенно перетекал бриллиант в Катину бабочку-брошь – магический символ женской души.
Ныне магическим талисманом стал портрет Маши и его отражение на обратной стороне – портрет Мирослава.
Порой пальцы художника приостанавливались, выжидали, но с каждым новым штрихом его руки становились все более уверенными, властными, движения молниеносными – точно он не писал, не творил, а подобно верховному Творцу заново рождал Мира на свет.
А затем Маша не выдержала.
– Ты здесь… Ты ведь здесь? – закричала она, глядя в пустой угол рядом с балконом.
– Еще минуточку! – карандаш Котарбинского добавил трагический штрих в уголки рта, сгустил тьму вокруг глаз, прорисовал неуловимые для простых смертных точки в зрачках, сделав взгляд Мирослава Красавицкого почти демоническим.