Для того, кто решительно отрицает какое-либо существование после земной смерти, кто нерушимо убежден, что жизнью земною

Ограничен летучий наш век,
И нас за могильной доскою,
За миром явлений, не ждет ничего[2], –

тому смерть не может быть не страшна, сменяя это блестящее красками, солнцем, полное интересов, борьбы и надежд существование ужасом крушения, полного уничтожения, небытия, – как сказал А. Толстой:

Рушение светлых миров
В безнадежную бездну хаоса.

Но не таково отношение к смерти русского человека. ему за гробом, несомненно, что-то видится радостное, серьезное, громадное, и отсюда его великое презрение к смерти и сознательное спокойствие пред тем, что повергает других людей в оцепеневающий ужас.

Тот великий писатель, которого ум с неослабевающею страстью влечется к вопросу о смерти, много раз, с самого начала своей деятельности, останавливался на этом отношении русского к смерти, которая не только не подчиняет его себе, но которую русская душа словно подчиняет себе своим пред нею мужеством.

Вспомните эту изумительную сцену из «Детства», где Николинька разговаривает с Натальей Савишной о только что умершей матери, которую и он, и она обожали. Как реальна вера этой превосходной женщины в бессмертие души человеческой! Она с таким убеждением объясняет мальчику, что сорок дней душа ходит по местам, где жила, что мальчик подымает даже голову кверху, посмотреть, не над ними ли сейчас душа его матери.

Есть что-то благородное, высокое в этой вере, в этом безстрашии пред смертью. По крайней мере, описывая спокойную и величественную в простоте своей кончину Натальи Савишны, Толстой говорит: «Она совершила лучшее и величайшее дело на земле».

А объяснение такого отношения к смерти Толстой видит в загробных чаяниях. Вот место из его «Севастопольских разсказов»: «Господи Великий! Только Ты один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния, просьб исцеления тела и просветления души, которые выходят к Тебе из этого страшного места смерти, от генерала, за секунду перед этим думавшего о Георгии на шее и со страхом чующего близость Твою, до простого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи и просящего Тебя дать ему там бессознательно предчувствуемую там награду за все страдания».

«Бессознательно предчувствуемая там награда за земные страдания», ожидание чего-то радужного, отрадного и вечного – вот что дает русской душе силу пред таинством смерти.

* * *

Когда начались толки о войне, я, при случае, старался слушать о настроении разных людей из простонародья и находил всегда эпическое, невозмутимое спокойствие.

Вот молодцеватый и франтоватый человек, только что вышедший из гвардейских стрелков и со своею красавицей женой живущий у холостого молодого барина, который по общительности своей весь день рыщет по Петербургу и которого они прямо грабят невозможными, наглыми кухонными счетами.

– А что, Яков, – весело говорит ему вечно спешащий барин, одеваясь на вечер и нервно сбрасывая с себя принадлежности домашнего туалета, который тот ловко ловит, – тебе не страшно: вот, угонят тебя на войну… – ах, Господи, другие запонки, острые, – угонят да еще убьют!

– Этого мы не боимся. Ведь раз только помирать. Всё равно когда-нибудь придется, от нее не убежишь, по крайности, смерть легкая.

– Белый галстук, белый… Ну, а Наталия на кого останется?

– Что ж Наталья? Наталья как-нибудь проживет: женщина молодая.

И это вовсе был не какой-нибудь высоко настроенный, а наоборот, очень плутоватый человек, искавший всюду выгоды и пристроившийся вскоре еще удачнее.