Кто в здравом уме станет писать роман, размышлял Риба, если уже есть теория? И покуда он прислушивался к себе в ожидании ответа, к нему – вероятно, чтобы избавить его от ощущения, будто и сам он только и делает, что бессмысленно теряет время, – пришло понимание. Теория, которую он любовно выстраивал, запершись в номере отеля, на самом деле избавляла его от теорий. Становилась ли она от этого хуже? Нет и нет. Она по-прежнему была блестящей и дерзкой, только теперь Риба намеревался уничтожить ее и похоронить прямо тут, в номере, в корзине для бумаг.
Он справил одинокую тризну по своей теории и по всем теориям в мире и, не медля более, оставил город Лион, так и не встретившись с теми, кто желал обсудить с ним тяжелую – ничего, думал Риба всю обратную дорогу, не так уж она и тяжела, – долю европейских книгоиздателей. Он покинул отель через черный ход, сел в поезд и вернулся в Барселону ровно через сутки после своего приезда в Лион, не оставив Фонду Фондебридера даже прощальной записки. Он чувствовал, что вся поездка случилась с ним исключительно ради того, чтобы он сформулировал, а потом тихо похоронил свою теорию. Словно бы он не свои взгляды на роман будущего изложил, а составил документ, официально избавляющий его от изложенных взглядов. А еще точнее, удостоверяющий, что единственное стоящее занятие – это ездить по миру и избавляться от теорий.
– Значит, был ты в Лионе, – снова забрасывает удочку мать.
На дворе конец капризного мая, непривычно дождливого для Барселоны. День холоден, бесцветен и уныл. На мгновение Риба воображает себя в Нью-Йорке, ему даже кажется, будто он слышит транспортный гул у туннеля Холланда – это потоки машин возвращаются домой после рабочего дня. Чистой воды фантазия. Риба никогда не слышал, как шумит Холландов туннель. Мигнув, он возвращается к действительности, к Барселоне, к ее тоскливому пепельно-серому свету. Жена Селия ждет его к шести. Все идет как обычно, если не брать в расчет растущей тревоги родителей, обеспокоенных тем, что сын категорически не желает говорить о Лионе.
Но как описать то, что произошло в Лионе? Что сказать? Что – а родители осведомлены об этом не хуже него самого – с тех пор, как два года назад истерзанные почки уложили его в больницу, у него во рту не было ни капли спиртного? Что, обреченный на трезвость, он стал эксцентричен, запирается в номерах отелей, создает там литературные теории и знать не желает тех, кто его туда пригласил? Что в Лионе он ни с кем не проронил ни слова, да и в Барселоне стал неразговорчив и дни напролет проводит за компьютером? Что в бытность свою издателем он так и не сумел встретить прозябающего в безвестности писателя, оказавшегося бы на поверку гением, и это угнетает его и мучит? Что он до сих пор страдает от того, что дело его жизни было неотделимо от горчайшей надобности искать авторов, этих тварей, необходимых ему до тошноты, потому что без них его ремесло невозможно? Что в последние недели у него болит правое колено, должно быть, подагра, а может быть, отложение солей, если, конечно, это не одно и то же? Что, если в прежние времена он постоянно бывал навеселе, то теперь его удел – уныние и тоска? Что он может сказать своим родителям? Что конец близок?
Вяло течет ничем не оживляемая беседа, и вот уже от скуки они заговорили о том далеком дне 1959 года, когда генерал Эйзенхауэр удостоил Испанию официального визита и тем положил конец международной изоляции франкистской диктатуры. Отец Рибы встретил известие о приезде американского президента с невиданным воодушевлением – не оттого, что чертов галисиец