Похоронили Голубева неподалеку от проселка, километрах в двух от переезда. По-прежнему из желто-серого неба сыпался мозглый дождь, но теперь еще и ветер стал подвывать в старых осинах.
– Жил бы и жил, – негромко, осипшим после немецкой ругани голосом сказал Цветков над открытой могилой. – Жил бы и жил, со славой бы вернулся домой после победы…
Из кармана почерневшего от дождя реглана он вынул пять жетонов, снятых с убитых немцев, бросил их в ноги покойнику и добавил, отворачиваясь:
– Так, может, повеселее тебе лежать будет…
Голубева быстро забросали землей, Цветков закурил и пошел впереди отряда. А однорукий конник Романюк говорил Холодилину:
– Бывает, голос дан человеку – считается, от Бога. А бывает и командир от него, не иначе. Я честно могу сказать – поначалу предполагал: хвастун и трепло. И даже, извиняюсь, авантюрист. А теперь, други-товарищи, нет. У него этот дар есть, он понимает…
Володя шел сзади, слушал. И, как ни горька была потеря Голубева, вдруг показалось ему, что в ночном, предупреждающем окрике командира и в том, что случилось впоследствии, заложена основа будущего благополучия их летучего отряда «Смерть фашизму».
Глава вторая
Осенней темной ночью…
Шестого ноября 1941 года, в десятом часу мглистого, вьюжного вечера, летучий отряд «Смерть фашизму», никем не замеченный, подходил к околице уснувшего села Белополье.
Встреченный отрядом еще в сумерки длинный и тощий, сильно выпивший мужик, которого за пристрастие его к немецкому слову «папир» сразу же прозвали «Папиром», сказал, что в селе никаких немцев совершенно нет, а приехали из района полицаи – шесть голов, собрались у здешнего председателя колхоза «Новая жизнь» Мальчикова Степана Савельевича, там с утра пекли пироги, варили студень и печенку жарили, наверное, будут гулять.
– Какой такой может быть под немцами колхоз? – не поверил мелиоратор Терентьев. – Чего, дядя Папир, мелешь?
Дядька забожился, что колхоз немцы не разогнали, а выкинули лозунг: «Община без Советов», взяли с Мальчикова расписку в том, что община «Новая жизнь» будет работать исключительно на нужды великой Германии, и Степан Савельевич, естественно, подчинился.
– Значит, работаете на фашистов? – угрюмо осведомился Цветков. – Стараетесь для врагов Родины?
Папир стал что-то объяснять – бестолковое и малопонятное, дыша на Цветкова сладким перегаром самогона, но Цветков отстранился, не выслушав, дядька же заробел и смолк.
Когда миновали околицу села, Цветков приказал Папиру вести отряд к председателеву дому. Дядечка, остановившись, стал вдруг хвалить Мальчикова, но тут место было не для бесед, дядечка почувствовал на небритом своем подбородке холодный ствол автомата и зашагал задами к дому, где гуляли полицаи. Дом был кирпичный, «Новая жизнь» до войны слыла крепким колхозом, Степан Савельевич был награжден даже орденом. И странно и горько было видеть, что за тюлевыми занавесками председателева дома мелькают головы полицейских, назначенных представителями германского рейха, что там пьют водку и закусывают подручные фашистских оккупантов, выродки, предавшие и свою Советскую власть, и Родину, и отчие могилы.
– Разговорчики прекратить! – велел Цветков. – Приказания слушать по цепочке. Бабийчука, Телегина и Цедуньку ко мне. Терентьев, вы этого Папира придержите. Устименко, вы где?
– Здесь я! – откликнулся Володя.
Папир опять попытался заговорить и даже схватил мелиоратора за рукав, но тот отпихнул его. Мокрая вьюга засвистала пронзительнее, сквозь густую, плотную белую пелену теперь светились только окна председателева дома.