раздет, разбит и сир,
сидит,
и в берег бьет волна,
и плещется в пруду луна,
мерцает и горит…
Он вспоминает:
птицы,
птицы все и звери
из заповедной, ласковой тиши
слетались и сбегались,
все спешили
послушать
его радостные «ши».
Он вспоминает
женщин,
их черты,
что заповедал
древний график тушью,
и долго ли
от рук их до беды
и до сопротивленья
их удушью.
Он вспоминает
друга
Ду,
беседки, пашни,
хижины и рощи…
Как холодно ему
сегодня ночью.
Как много раз
он попадал в беду.
Но старый практик
так давно постиг:
под северной холодною волной
так ласков и закончен будет миг
слияния
с сияющей луной.
Надежда
Мне было шестнадцать, я думал:
в двадцать я буду счастлив.
Надежда мне грела душу
в безденежье и ненастье.
И я не спал ночами:
учился, работал, делал
себе большое начало,
держал себя в черном теле.
Когда мне исполнилось двадцать,
я верил, что буду счастлив.
Я знал, что нельзя сдаваться,
даже вконец отчаясь.
Но странная эта погоня
на жизнь не была похожа.
Не было мне покоя,
и счастья не было тоже.
Как жаль, что не понял прежде,
взрослый и хмурый весь,
что лучше счастья – надежда,
точнее – оно и есть.
* * *
Взгляд превращается в иглу
с прохладным осторожным ядом,
все время устремляясь вглубь,
не замечая то, что рядом.
А мне бы пальцами – в золу —
чуть-чуть тепла, чуть-чуть уюта,
и, развалившись на полу,
сто лет не вылезать отсюда.
Вся жизнь – экспансия, а мне —
достаточно в своем пределе
следить, как в сердце и окне
свет остывает еле-еле…
* * *
Серебряная вьюга,
березовый туман.
В Рязани и Калуге
из пряников дома.
А небо там из ситца
и голубых цветов.
Под ним так сладко спится,
легко на нем – потом.
Не грустно и не страшно
под этим небом жить.
Пусть с каждым годом старше —
живи, люби, дыши.
Берег
Сойти на берег в осторожном плеске,
в податливом шуршании волны,
где поступью размеренной и веской
проносит небо тучи-валуны.
Не думать, не гадать, не волноваться,
не биться глупой бабочкой в стекло…
Так холодно – как будто хлопья ваты,
ты выдыхаешь на руки тепло.
На этот мир – он, как душа, заброшен,
как старый сад, отправленный на слом.
Не умирать, но становиться проще
и дальше жить, и жить смертям назло.
Врастать корнями в сизый берег тундры,
в песок пустынь и солончак степей,
чтоб каждое доверчивое утро
горячим шепотом заворожить теплей.
Теплей и проще на твоих предплечьях
свести ладони и, замедлив взгляд,
вдруг ощутить: как восковые свечи,
твои ладони нежностью горят.
* * *
Так зреют кисти в голубых прожилках,
и к ночи тяжелеет голова.
Не вспоминай, как мы с тобою жили.
Не прожили – мы ожили едва.
Повремени, мой ласковый садовник!
Помедли с урожаем – не срезай.
Так искренне я, словно пес бездомный,
заглядываю каждому в глаза.
Тускнеют окна в золотых отелях,
оливковые веки нежных дам…
Мне наплевать на вожделенье тела,
на каждый взгляд, знакомый, как удар.
Разменная монетка, место с краю…
Не улететь, не спрятаться в глуши —
мне хочется остаться теплой раной
на заднем дворике твоей седой души.
* * *
Не знаю я, как душу сохранить,
в каких стихах ее от смерти спрятать.
Хотел бы я сказать, что «мы одни»,
но даже одного не вижу рядом.
В какой норе укрыть свою судьбу,
когда не вышло выпустить наружу?
Не потому, что страшно наяву,
но потому что явь сжигает душу.
Не хочется ни ласки, ни любви,
ни жалости, ни злости, ни покоя…
Но сохранять спокойный внешний вид,
становится все проще и законней.
Моей ласковой музе
Ты собираешь алый свет
по мрачным закоулкам тела.
Безумный милый соловей —
за хворостом среди метели.
Из губ – по ласковым рукам
вдруг оброню: как ты любима! —
и это будет не строка,
но слово, брошенное мимо.
Я вспыхну, как ночной пожар,
как клекот ранних колоколен.