Как обычно, чай пили в большой комнате за овальным столом. На противоположных стенах висели два больших портрета. Один – «Дама с розой», написанный Валентином Александровичем Яковлевым. Когда-то мой отец, глядя на этот портрет, влюбился в маму.

Напротив висел еще один портрет моей мамы, написанный в другом стиле. Совсем другой образ, другая эпоха. Так, как увидел ее мой отец.

Мама в простом синем платье сидела, словно бы задумавшись. Руки, сложенные на столе, придерживали гирлянду дубовых листьев. Высоко поднятые золотистые волосы обрамляли ее чистый лоб. Удивительно прозрачные глаза с тайной печалью смотрели куда-то вдаль.

Евгений Евгеньевич всегда подолгу смотрел на этот портрет.

– А ведь не хуже, чем Петров-Водкин, – однажды сказал он. – Хотя портрет Яковлева тоже можно отнести к разряду шедевров.

Он сказал это как бы вскользь, негромко, но я запомнила его слова навсегда. Это было очень справедливо сказано. Два художника совсем по-разному, каждый по-своему, увидели эту прелестную женщину.

Дни шли за днями. Я с подружкой Лилей Ратнер возвращалась из школы. Иногда в передней мы встречали нашего соседа.

– Две девочки, а топаете, как слон, – недовольно говорил Дондыш. – Слишком много гостей…

Всегда одни и те же слова стали привычными, и мы не обращали на них внимания.

Слишком много гостей…

– Где же советская справедливость? – негромко ворчал в передней Дондыш. Но почему-то его слова разносились по всей квартире. – Кому-то четыре комнаты, а людям, скажем так, весьма уважаемым – всего одна… Нам же тесно…

Мы, дети, конечно, не догадывались, чем грозят такие разговорчики. Только впоследствии мы узнали об этом. Достаточно было написать донос, и соседи как-нибудь ночью незаметно и бесследно исчезали. Освободившаяся квартира доставалась бдительному доносчику.

– Им тут тесно, – негромко говорила мама.

Чем бы это кончилось – неизвестно. Но тут нам несказанно повезло. Достроили Дом композиторов на Третьей Миусской.

У нас была большая семья. Еще бабушка, потерявшая ноги из-за диабета. Сергевна, прописанная в квартире как мамина тетушка. Словом, нам дали квартиру на Третьей Миусской, и мы переехали туда со всей возможной поспешностью. Со всеми картинами, старой мебелью и роялем.

В новом доме было много детей. Мы играли во дворе, окруженном старыми деревьями и полусгнившими сараями. Стоял непрерывный крик, смех, визг. Никто не боялся тогда пустить детей во двор.

Сейчас наш двор пуст. Только мертвое железное дыхание машин, не нашедших себе пристанища на улице.

Еще одна удача. В наш подъезд на шестой этаж въехал друг моих родителей и мой крестный Анатолий Николаевич Александров. Начались ежедневные встречи. Теперь, когда дядя Сеня и Анатолий Николаевич играли в четыре руки, мне уже открывались новые глубины классической музыки.

Тем временем Анатолий Николаевич и папа замыслили написать оперу «Бэла» по повести Лермонтова. Ведь папа был прекрасный литератор и поэт.

Опера «Бэла» была закончена и поставлена в филиале Большого театра.

После войны папа был приглашен на должность главного либреттиста Большого театра. Но об этом стоит рассказать поподробней, это необычная история, связанная с нашумевшей оперой Вано Мурадели «Великая дружба». Но об этом немного позже…

Конечно, для папы главным в его творчестве всегда оставалась живопись, в более трудные периоды – книжная графика. Но его постоянно привлекала также и теория живописи старых мастеров, процесс лессировки, трехслойный метод.

В молодости папа сам с увлечением писал в манере художников Возрождения. Больше всего его привлекала школа венецианцев.