Я представил себе, как из-за пригорка навстречу мне появляется старичок-лесовичок, похожий на лесного волшебника. Едет он на лошадке, резво подкидывающей его в седле. Вот он промчится мимо, а я останусь стоять с открытым ртом, так и не спрошу ничего и не успею рассказать ни про русскую революцию, ни про прочие беды и несчастья.
Но нет, другой старичок проехал мимо меня, пролетел мимо ком земли, откинутый копытом.
Я начал тупо глядеть на солнце. «Оно сейчас на западе, – размышлял я, – оно на западе, а мне надо… Куда же мне надо? На север? Или…»
Я вслушивался в шумы. Нет, это не шоссе. Кажется, это вертолёт. И вот, махнув рукой, я зашагал куда глаза глядят. Глядели они туда, куда нужно, и вскоре показались зелёные указатели с загадочной надписью: «К любимой скамейке».
Такие надписи в мемориальных парках всегда приводят меня в трепет.
В Михайловском, например, они сделаны на мраморных кладбищенских плитах, и, прогуливаясь поздним вечером, я часто испуганно вздрагивал: что это там, кто лежит у развилки? Ближе становился различим белеющий в темноте квадрат и кляксы стихов на нем. Несмотря на величие пушкинского слова, хотелось убежать от страшного места.
Начало темнеть, оттого я даже побежал.
Почему-то на бегу я опять вообразил себе несущегося по лесу Льва Николаевича. Нет, лучше Салтыкова-Щедрина, которого мои школьные приятели называли просто – Щедрищин. Да, воображаю себе, как он, бывший генерал-губернатор, махая лопатистой бородой, кричит:
– Воруют, все воруют!
И поделом.
Я думаю о Толстом: всё же я приехал в Ясную Поляну, а не в какую-то заштатную Карабиху или Спас-Клепики. (Тут я запнулся и напомнил самому себе, что обязательно нужно рассказать про Спас-Клепики.)
Верил ли он сам в то, что мир можно переменить? Нет, мы все в это верим, но как-то отчасти, не полностью, не в каждом дыхании, а вот он как? Зачем ему все эти утренние забавы помещика? Зачем весь этот босоногий пахотный образ? Зачем неприличное писателю возмущение общественными нравами? Я, кстати, заметил, что как только писатель начинает кого-нибудь обличать, а хуже того, изъявляет желание пахать землю или встать к какому-то загадочному станку, его литературный путь заканчивается.
Хотя нет… Тут я в испуге остановился.
А вдруг этот помещик, про взгляды которого у школьной доски обязательно нужно было прибавить непонятные слова «юродствующий во Христе», оказался прав? Вдруг?
И между прочим, я давно замечал за собой желание опроститься, очиститься для лучшей жизни…
Тут выныривает откуда-то из-за куста моя эфемерная знакомая. Фу, не буду я на неё смотреть, не буду смотреть на её тонкие музыкальные пальцы с аккуратными ногтями, на её французскую кофточку, на стройные лодыжки.
– А ты не хочешь ли, – говорю я ей, – заняться мозольным трудом, а?
Лик моей спутницы растворяется в заповедной растительности.
Скоро за деревьями показались белые строения.
Первым делом я обошёл музей.
Было пустынно.
Рядом, отделённое металлической сеткой, стояло освежёванное сухое дерево. В нём неестественным образом торчал Колокол Нищих.
Некогда нищие приходили и брякали в этот колокол.
Из дома появлялся некто и давал нищим нечто.
Или ничего?
Огромная глыбища этого дерева стоит у дома матёрого человечища.
Дерево росло и всасывало в себя колокол. Теперь он торчит почти горизонтально.
Ещё у колокола нет языка.
Как нынче ведут себя нищие, мне неизвестно.
По парку ездил на жёлто-синем мотоцикле милиционер и проверял поведение посетителей.
Но посетителей уже не было.
Один я шёл к выходу, а через полчаса за неполную пачку сигарет грязный ассенизационный МАЗ увёз меня к тульской окраине. Солнце на самом горизонте пробивало кабину навылет, и шофёр, отворачиваясь от луча, рассказывал про систему отсоса всякого из частных выгребных ям. После этого он принялся рассказывать мне анекдоты. Помнил он их плохо и часто останавливался на полуслове.