Однажды январским вечером Бобби зазвал меня послушать новую пластинку Вана Моррисона. Я уселась на пол вместе с ребятами, покачивая головой в такт музыке. Бобби сидел слева, совсем близко от меня, в позе медитирующего йога – скрещенные ноги и прямая спина; насупившийся Джонатан чуть поодаль, ссутулившись.
– Здорово, – сказала я. – Мне нравится этот Ван Моррисон.
– Старикан Ван, – ухмыльнулся Бобби.
Иногда, несмотря на все его старания, смысл того, что он говорит, оставался для меня закрытым. В таких случаях я просто улыбалась и кивала, как в разговоре с явно дружественным, но абсолютно неудобопонимаемым иностранцем. Но иногда я чувствовала Бобби даже во время этих приступов бессвязности. Он был иммигрантом, изо всех сил пытающимся ассимилироваться. Но ведь и я сама была чужеземкой в этом метельном краю, где большинство женщин моего возраста возмещают недостаток образования избытком веса. Я помню, как в те времена, когда я еще только завоевывала свое место в здешнем обществе, женщины из школьного родительского комитета и церковной общины снабжали меня рецептами муссов с карамелью и самодельной колбасы, которую полагалось макать в горчицу и виноградное желе. Я не имела внутреннего права раздражаться, глядя, с каким трудом Бобби усваивает местные обычаи.
– Ван хорош, – сказал Джонатан, – если тебе в принципе нравится такая музыка.
– Какая “такая”? – спросила я.
– Ну, в народном стиле. Мечтательная. Славный малый поет о любви к славной девушке.
– Не знаю, Джон, – возразил Бобби, – по-моему, в нем на самом деле не только это.
– Нет, он, в общем-то, ничего, – продолжал Джонатан, – только немного вяловатый. Мам, хочешь я тебе поставлю настоящую музыку?
– Мне кажется, эта тоже настоящая, – сказала я.
Джонатан взглянул на Бобби, на лице которого застыла настороженная улыбка.
– Ну это тебе так кажется, – сказал Джонатан.
Он поднялся и снял иглу с пластинки посередине песни. Потом вытащил другую из коллекции, размещенной на специальных оранжевых пластиковых полочках, тянущихся вдоль стены.
– Джимми Хендрикс, – объявил он. – Величайший гитарист мира. Он уже умер.
– Джон, – сказал Бобби.
– Тебе понравится, мама. Я только прибавлю звук. Джимми надо ставить на полную громкость.
– Джон, – сказал Бобби, – по-моему…
Джонатан опустил иглу на винил, и комната буквально взорвалась от рева электрогитар. Они орали и завывали, как раненые звери. Потом началась тема ударных – ввинчивающийся грохот, отдающийся в позвоночнике. В какой-то момент мне показалось, что у меня разметались волосы.
– Хорош, да? – заорал Джонатан. – Лучше Джимми никого не было.
Это была настоящая буря. Наши глаза встретились. У Джонатана пылали щеки, блестели глаза. Я понимала, чего он хочет: чтобы эта ударная звуковая волна выбросила меня из комнаты и заставила послушно потопать вниз, к пылесосу и недомытой посуде.
– “You know you’re a cute little heartbreaker”[14], – хрипел мужской голос из динамика.
– Джимми – это да! – прокричал Джонатан. – Это тебе не старикан Ван.
Я поняла, что нужно сделать, – встала и сказала:
– Бобби, давай потанцуем.
Бобби не заставил себя ждать. Мы начали танцевать. В этой музыке было даже что-то захватывающее, только нельзя было останавливаться. Наверное, похожие ощущения испытывает воробей, угодивший в воздушную вытяжку, – сумасшедший напор, ужас и одновременно предчувствие освобождения. Эта музыка провоцировала на драку, крик, выяснение отношений. Руки словно сами собой взлетали в воздух.
Уголком глаза я следила за Джонатаном: он был явно раздосадован. Его мать не спасовала перед этой музыкой. И вновь я увидела в подростке, почти мужчине, маленького мальчика: выражение его лица невольно напомнило мне те времена, когда не срабатывали его каверзные шашечные ходы или никто не попадался на его первоапрельские розыгрыши. Еще немного, и я бы ущипнула его за щеку.