Вы удивитесь, сказал я, как быстро наступает время платить по счетам. О, это только разговоры, сказал он. Через тридцать лет счета приходят совсем другому человеку. Даже по перстням не опознать. И потом: «Я в отложенное возмездие не верю». Он неожиданно разговорился.

Так я хоть что-то узнал, случайным образом задев за живое.

Теперь мне понятно, что этот молодой человек верит в молниеносность наказания, но не его неотвратимость, то есть считает подлинным наказанием только такое, которое обрушивается на преступника сразу. Всё остальное кажется ему самодовлеющим садизмом со стороны высших сил и людей, берущих на себя.

(Странный подход, порождающий злодеев по убеждению. Как будто этот молодой человек начитался маркиза де Сада и поверил, что с тем, кто энергично связал себя со злом, никогда не случится ничего плохого.

Я сожалею, товарищ майор, что не задавал вам вопросов о вашей работе, ваших коллегах, об основополагающих, так сказать, принципах. Вряд ли вы стали бы откровенничать, но и я охотно соблюдал молчаливый уговор, отчасти страшась, отчасти в уверенности, что не узнаю ничего нового о вашем негодяйстве. А жаль! Априорно назначив в негодяи, перестаёшь наблюдать, слепнешь в шорах суженного понимания. Пусть это и избавляет от опасности очароваться, заиграться и прийти в чувство с убийственным опозданием, как это случилось с тем молодым человеком. Если бы я не побрезговал – если бы не побоялся! – узнать что-нибудь тогда, как это помогло бы мне теперь! Почему-то мне чудится, что вы разобрались бы в этом молодом человеке лучше и быстрее, чем я.)

Одним словом, в своих воззрениях на природу преступления и наказания он показался мне простоватым.

(С упразднением цензуры маркиз де Сад появился на прилавках в числе первых – как там Пушкин говорил? по отмене цензуры первым в России напечатают Баркова? – и я, конечно же жадно набросившись, до скуки разочаровался. И впоследствии читать о де Саде мне было интереснее, чем его самого. Вдумчивые авторы видели в нём что-то такое, чего не видел я – а если и видел, то не чувствовал. Хотя я всегда понимал, что романы де Сада не вполне романы, мне не хватало в них убедительности характеров, а для просто философии – литературного блеска. Философов я всегда любил литературно одарённых и нетрудных для понимания.)

Показался простоватым. Как будто на природу преступления можно иметь какие-то сложные воззрения! Все эти личности со сложными воззрениями заканчивают на Нюрнбергском процессе – и если этот молодой человек из-за своей простоты весёлыми шагами спешил к уголовному суду, стоило ли предлагать ему альтернативу?

По правде говоря, мне нечего ему предложить до тех пор, пока я не разберусь, кто он вообще такой: прирождённый негодяй или авантюрист от нечего делать. И как я буду разбираться? Задавать наводящие вопросы? Лезть в душу эндоскопом?

Ждать, пока он всё выболтает сам.

(Ах, люди очень много выбалтывают, товарищ майор, если не устраивать им допрос. Я сам в своё время не сразу понял, сколько вам выболтал, рассказывая, казалось бы, про Константина Леонтьева. Кстати, у этого молодого человека имеются, я заметил, тома из нового собрания сочинений, бок о бок с Фрейдом… А каким пылким поклонником Леонтьева был тот молодой человек, вы помните? Всё, чем мы располагали тогда, – неоконченное издание Фуделя, редко у кого во владении, но доступное в Публичной библиотеке, без писем, насколько помню, без второй чудесной части «Египетского голубя», без многого, что тот молодой человек прочёл бы с дрожью восторга и узнавания… но и тех девяти томов разве мало?)