– А откуда же вы угнали, что это он нам о вас рассказывал? – ломким, петушиным баском выкрикнул Домка, называя деда на «вы». Он не отводил глаз от патентного свидетельства, висевшего на стене в черной аккуратной рамке. В свидетельстве говорилось, что «ремесленнику Никитину Петру Павловичу, слесарю высшей квалификации, отдел коммерции и промыслов бургомистрата города Верхневолжска разрешает вести на дому слесарное дело». Были какие-то подписи, печать, и сверху типографским способом был отштампован злой гитлеровский орел, держащий в когтях венок со свастикой. Вот этот-то орел, должно быть, и приковал Домкин взгляд.
От этого орла мальчишка не мог отвести глаз. Теперь он вперил их в лицо деда.
Тут стукнуло кольцо калитки. В сенях пронзительно задребезжал ветхозаветный колокольчик. Открылась дверь, и появилась какая-то старая, а может быть, и не старая, но старообразная, обмотанная платками женщина. Она прижимала к себе большой, продолговатый, завернутый в скатерть предмет, который при каждом ее движении издавал мелодичный глубокий звон.
– Часы вот вам принесла. Старорежимные, хорошие, фирмы Беккер. Примите.
– Ступай, ступай, никаких часов я не беру. Ишь чего выдумала! – засуетился старик, виновато оглядываясь на нас и стараясь оттеснить посетительницу за дверь.
– Ну как же так, у хозяйки нашей Огурцовой Ксении Николаевны третьего дня взяли. Хорошую цену дали. Уж возьмите, чудные часы, как бьют! Я бы разве продала? Родилась, выросла под их бой, а что поделаешь, есть-то надо. Картошка вон на рынке почем. – Женщина умоляюще сложила руки. – Ну возьмите, у меня мама уж и не встает…
Ой, что я пережила, Семен!
– Да ступай ты со своими часами! – заорал Петр Павлович срывающимся голосом. – Сказано – не беру никаких часов. Прочти на вывеске: слесарь – лужу, паяю, починяю. Понятно?
Но беда, наверно, сильно прижала эту маленькую женщину. Она упорствовала, чуть не плача.
– Ну зачем вы неправду-то говорите? Вон, вон они, круглые. Это хозяйки моей, Огурцовой, часы. Что я, их не знаю? – Действительно, недалеко от окна, в стороне от верстака с тисочками и маленького токарного станка, рядом с кучей ржавой ерунды, стояло на полу несколько часов, в том числе круглые столовые, в светлой оправе из карельской березы. Женщина указывала на них. – Взяли ж, а почему мои?.. Я совсем дешево. Ну, сколько сами дадите. – Она задела часами за верстак, и они издали громкий, многоголосый, органный стон. – Мне хоть на картошечку. – И женщина вдруг грохнулась на колени, протягивая руки.
– Ступай, ну, ступай! – упрашивал старик, силой поднимая ее с полу. – Не могу я, на торговлю другой патент нужен. Что мне, из-за тебя головой рисковать?
Женщина поднялась. Неприязненно посмотрела на меня, сделала понимающее лицо.
– Ну что ж, верно, верно… Я после зайду. А часы уж, извините, оставлю, тяжело мне таскать.
И в окно сквозь жирный, с водянистыми стеблями вечно цветущий кустик, стоявший на подоконнике, который в наших краях почему-то зовут «ванька-мокрый», мы увидели, как она положила часы на перильца крыльца и побрела к калитке. Тут, ничего не сказав, Домка сорвался с места и вылетел на улицу, хлопнув калиткой так, что с ворот посыпался снег.
– И с дедом не попрощался! – горько сказал старик.
– И я не попрощаюсь. Думаешь, буду я с тобой, с буржуем, чай пить? – Эти слова вылетели у Стальки. Не глядя на растерявшегося деда, она дергала меня за руку. – Пойдем, ма, пойдем. Не надо нам его варенья, ни малинового, ни крыжовенного.
Что там скрывать, Семен, сцена с часами и меня потрясла. Нэпманов я еще смутно помню, но ростовщиков и скупщиков видела разве только в театре. И узнать в этой роли твоего почтенного папашу, видеть, как он, всегда кичившийся своей «рабочей костью», скупает по дешевке вещи у людей, оказавшихся в беде, видеть у него на стене патент со свастикой, – да, это было, пожалуй, самым страшным из того, что пришлось мне пережить с тех пор, как в город вошли немцы. Для сына отец всегда отец, но я никогда не найду для него оправдания. Да и какой он мне родственник? Знать его не знаю. Эта мысль как-то сразу меня успокоила, и я деловито повела беседу.