Вот твердо все решила, и на душе стало спокойнее.

12

Утром, не давая себе раздумывать и колебаться, я вышла из наших подвалов на волю. Вышла и сразу же зажмурилась. Честное слово, Семен, вот дожила до тридцати с лишним лет и не знала, что на свете может быть такая красота. Собственно, ничего, конечно, особенного. Сколько раз ждал ты меня в нашем больничном парке перед хирургическим и легко представишь все, что открылось передо мной. Только вместо нашего больничного здания – руины, кирпичные холмы, заваленные снегом, и над этими холмами, как последний гнилой зуб во рту старика, осколок стены, почему-то устоявший при взрыве. И тоже покрытый кристаллической изморозью.

И все-таки красота утра потрясла меня. Все в густом инее. Деревья сверкают, искрятся, будто их окунули в перенасыщенный соляной раствор, и все они обросли кристаллами. И сугробы сверкают. А тугие спирали оборванных проводов похожи на елочную канитель. Я просто не узнала знакомой картины. Так же вот порой преображается на глазах молоденькая хорошенькая сиделка, пришедшая из дома кое в чем и переодевшаяся в белую больничную одежду.

Кстати, по совету Сухохлебова для этого первого своего выхода я тоже надела белую госпитальную косынку. Мы накроили их из ветхих простыней по дореволюционной русской выкройке, чтобы концы спускались на плечи, а на лбу оказывался маленький красный крест. Сухохлебов в шутку ли, всерьез ли утверждает, что этот традиционный наряд армии милосердия предохранит нас на улице от многих неприятных случайностей. Ну что же, проверим, ведь рано или поздно придется выбираться из наших подвалов. Ребята тоже взволновались. То, что мы идем к деду, Стальку очень обрадовало, а Домка задумался и ничего не говорит. Мне даже кажется, что он весь как-то насторожен.

Когда первое очарование от этого сияющего дня прошло, глаза привыкли к белизне и острому сверканию инея, меня поразил вид неузнаваемо изменившихся улиц, заметенных снегом, заваленных сугробами, которые никто с начала зимы, должно быть, так и не разметал. Военные машины пробили на проезжей части широкую колею, и не по тротуарам, а именно по этой колее и брели редкие прохожие. Они не одеты, а закутаны. Даже на мужчинах платки или шали. Лица коричневые, белеют лишь щеки, нос да часть лба.

Мы прошли трамвайную остановку, обошли по сугробу вросший в снег вагон с прицепом и, бредя по колее, стали обгонять пожилую женщину и девочку, которые старались вытащить заехавшие в снег сани, к ним был привязан большой, продолговатый, завернутый в простыню предмет. Я-то, разумеется, сразу поняла, что это, и, хотя старуха и девочка выбились из сил, хотела было скорее провести ребят мимо, но Домка тут же принялся помогать, вытолкнул сани в колею и, когда выпрямился, я увидела его расширенные испугом глаза.

– Что это, тетя?

Старуха ответила спокойно и будто даже безразлично:

– Нашу мамку везем. Померла наша мамка, хоронить едем.

– Отмаялась. – Это сказала девочка, ровесница нашей Стальки, и в устах ее как-то очень странно прозвучало старушечье это слово.

– Пособили бы, если по пути, – попросила женщина.

Домка впрягся в сани, и они бойко побежали по накатанной колесами колее.

– Простудилась она еще на окопах, наша мамка, – рассказывала старуха, семеня за санями. – Все кашляла, все кашляла. К врачу бы, а где сейчас найдешь вашего брата? – Старуха покосилась на мою косынку. – Свои ушли, а кому до нас теперь дело? Да всех и не перелечишь. Войди вон в любую спальню, хоть на «Ворошиловке», хоть на «Большевичке», – все кругом дохают, не то что лечить, хоронить некому, так мертвяки в своих каморках на постелях и лежат, благо холодно, тлен не трогает.