И бешенство мгновенно сменилось глубокой грустью. Азиадэ закрыла глаза и подумала о том, что гибель империи началась у ворот Вены.
– Вам не жарко, Азиадэ? – заботливо спросил Хаса.
– Нет, скорее холодно. Может, я еще не совсем здорова. Все-таки уже осень.
Она смущенно посмотрела перед собой, а глаза ее совсем погасли.
Хаса, напротив, вдруг стал очень активным. Он накинул ей на плечи халат, принес горячий кофе и стал растирать ее холодные ладони, которые неподвижно лежали в его руках, перечисляя при этом названия бесчисленного количества бацилл, которыми заражаются люди, когда купаются осенью. Дойдя до стрептококков, он увидел искаженное от ужаса лицо Азиадэ и стал в том же порядке рассказывать о различных антитоксинах. Это несколько успокоило и его самого. Он погладил ее по щеке, причем было непонятно, сделал он это в целях профилактических или просто позволил себе некоторую вольность, и наконец предложил вернуться домой.
Азиадэ поднялась. Пламя вновь полыхало на щеках: Хаса был первым мужчиной, который погладил ее, но эта деталь уже никого не касалась.
Она пошла к кабинке, где презрительно отшвырнула свой купальник в угол, быстро оделась и с гордым, неприступным видом дожидалась, пока Хаса заводил машину.
Они возвращались в город по пыльной асфальтовой дороге. Машины, ревя клаксонами, проносились мимо них, Хаса лавировал между автобусами, велосипедами и такси и одновременно успевал говорить о работе в клинике и о темпоральной резекции перегородки, которую он проделал сегодня утром всего за восемь минут. Даже великий Хаек в Вене не сделал бы этого быстрее. Причем он должен был сам промокать рану, и по его тону можно было догадаться, что именно это явилось обстоятельством, крайне затрудняющим операцию.
Азиадэ сидела, откинувшись на спинку сиденья, сохраняя внимательное и участливое выражение на лице, но не слушала его. Глаза ее скользили по расставленным по краям дороги плакатам, призывающим в любых жизненных ситуациях принимать поваренную соль Бульриха или изображающим толстого мужчину, который, в отчаянии вскинув вверх руки, делился с миром своим горем: «Книга издательства „Ульштайн“ осталась в купе – чем же мне теперь заниматься на Штольпхензее?»
«Я падаю, – в панике думала она, прикусив верхнюю губу. – Я иду ко дну».
Перед ее взором предстала высокая гора, по которой она медленно скатывается в кипящее озеро. На другом берегу озера стоит ее отец и выкрикивает непонятные, но грозные слова с очень интересными с филологической точки зрения окончаниями. Потом она покосилась на доктора Хасу и разозлилась на себя за то, что этот чужой неверный начинает все больше ей нравиться. Ее взгляд наткнулся на косо установленное зеркало машины. В гладкой зеркальной поверхности она увидела узкие строгие губы, длинный нос и раскосые глаза, напряженно всматривающиеся в даль. Она долго смотрела в зеркало, пока черты этого человека не приобрели явно монголоидный характер. Это почему-то успокоило ее.
Тем временем машина свернула на Курфюрстендамм, а Хаса закончил свой доклад о темпоральной резекции перегородки и думал об укороченной верхней губе Азиадэ. И тут эта верхняя губка шевельнулась и голос, прозвучавший из дальних, чужеземных стран, сказал:
– На Уландштрассе.
Хаса взглянул на мгновение в эти настороженные, мечтательные глаза, которые смотрели из-под слегка выпуклого, сердито наморщенного лба. Он громко, нервно просигналил, хотя в этом не было нужды, и свернул на Уландштрассе.
Остановив машину перед четырехэтажным домом с солидным серо-зеленым фасадом, Хаса огляделся. Азиадэ смотрела на него, и ее светлые, растрепанные ветром волосы упали ей на лоб. И тогда он склонился к ней, взял в руки ее голову и прижался ртом к ее маленьким дрожащим губам. Он услышал тихий сдавленный стон, почувствовал, как Азиадэ сжала колени. Ее губы раскрылись, голова отклонилась назад, и ее уже не нужно было поддерживать. Спустя мгновение Азиадэ отодвинулась в угол машины, опустила голову вниз и, тяжело дыша, затуманенным взглядом возмущенно посмотрела на Хасу.