Не тут-то было; молодые и не очень молодые люди, которых матери учили катехизису и по воскресеньям водили к обедне, наложили такое вето на наше исконное православие, что верующие сами собой выделились в особую касту, вроде неприкасаемых, – их даже побаивались, но в общем относились как к фижмам и напудренным парикам. Поэтому и учили нас совсем другому катехизису и как бы наоборот: де, нет никакого Бога, если не считать Иосифа Сталина, без воли которого ни один чирей не вскочит, ни один волос не отпадет.

Вот какое дело: если принять в расчет, что самым ненавистным составным школьного курса была в наше время русская классическая литература, то вроде бы правильно делали, что учили наоборот. Равно как к нашей великой словесности следует приступать в зрелом возрасте, когда людей уже не учат, а они сами учатся, так нельзя посвящать начинающего человечка в Бога, неэвклидову геометрию и марксизм. С одной стороны, «Ученого учить – только портить», а с другой стороны, в каждом ребенке живет протест против отвлеченного знания, который обостряется в тех случаях, когда оно навязывается извне. Оттого результаты такой агрессии бывают самыми неожиданными: если воспитывать ребенка на «Войне и мире», можно получить читателя женских романов, на «Капитале» – работодателя, на Библии – атеиста по всем статьям. Я в детстве, во всяком случае, читал Стивенсона, живо интересовался верующими и Сталина не любил.


У бытия Божьего есть только одно бесспорное доказательство, которое развернул в своем категорическом императиве родоначальник немецкой классической философии: человек. Все прочие ограниченно убедительны и отдаленно намекают на промысел Божества. Например, хомо сапиенс явил такие чудеса управления природой, что сумел приручить множество животных, которые были гораздо сильней его; правда, муравьи тоже разводят тлю, но это неудивительно, а удивительно было бы, если б они разводили бабочек и ежей.

Когда вспоминаешь о первых годах жизни, сколько хватает памяти, то, в частности, приходишь к заключению, что люди не только из хозяйственных соображений одомашнивали животных, а словно они загодя проведали: ничто так не воспитывает в детях добрые чувства, как общение с «братьями нашими меньшими», и это такая школа человечности, что эффективнее не найти. Помню, задолго до того, как пойти в первый класс, я подобрал котенка, белоснежного и ярко-голубоглазого, как все котята, и рыдал от умиления, когда мы оставались с ним наедине и заигрывались до самозабвения, как умеют заигрываться только дети и заядлые игроки. Я также водил отношения с мышонком, который крал у матери пшено, и одно время у нас жил кобель Джек, вывезенный отцом из Германии; он плохо понимал по-русски, но когда меня ставили в угол за какую-нибудь провинность, то, предварительно осмотревшись, таскал мне в зубах баранки и ванильные сухари.

Этим животинам я обязан тем, что во всю жизнь два раза ударил человека по лицу, застрелил с полдюжины воробьев из винтовки «маузер» и всякий раз огорчаюсь, когда насаживаю на рыболовный крючок навозного червяка, – вот полный синодик моих преступлений против природы, если не считать одной брошенной жены, адрес-календаря на 1856 год, украденного сдуру, и еще пары гадостей, о которых не говорят.

В последнее время на меня что-то бабочки садятся – вот до какой благостности можно дожиться на склоне лет.


Я, конечно, не такой старый, какой была незабвенная Фаина Раневская, еще заставшая порядочных людей, но все-таки сильно немолодой. Я еще помню милиционеров в кубанках и с красными шнурками между шеей и кобурой, химические карандаши, многочасовые очереди за дрожжами, керосиновые лавки, нарукавники, молочниц, сторублевые купюры размером с носовой платок, управдомов на деревяшке взамен ноги, двухэтажные троллейбусы и коз, пасущихся по-над Яузой, которая чуть что выходила из берегов.