Софи торопливо кивнула.
– И еще вот что запомни, Софи. То, что произошло с папой, не самое важное. Самое важное начинается только сейчас. И оно зависит от нас с тобой. Будь и дальше такой, как ты есть. Не увлекайся разными глупостями, как это часто бывает с девушками. Нам нужно сохранять ясную голову. – Он еще понизил голос. – Предстоит борьба, нелегкая борьба ради денег. Деньги у мамы будут, для нее я бы даже украсть не побоялся.
Снова Софи торопливо кивнула. Ей это было понятно. Другое ее сейчас беспокоило и казалось ей неизмеримо важнее. Она сказала негромко:
– Ты мне тоже должен кое-что обещать, Роджер. Обещай, что и ты ничего не будешь утаивать. Если, например, заболеешь или еще что.
Роджер поднялся на ноги.
– Об этом ты меня не проси, Софи. Мужчина – совсем другое дело… Но я обещаю в общем писать правду.
– Нет, Роджер, нет! Вдруг ты заболеешь, тяжело заболеешь, или тебе нечего будет есть, а ты совсем один. Вдруг с тобой что-нибудь случится вроде того, что случилось с папой. Если ты мне не дашь слова писать всю правду, я тебе тоже не дам. Нельзя требовать от человека мужества, лишая его возможности это мужество проявить.
Две воли скрестились.
– Ладно, – наконец сказал Роджер. – Обещаю. По рукам.
Софи посмотрела на него долгим взглядом, который запомнился ему на всю жизнь. «Взгляд Жанны, слушающей голоса» – так он потом любил говорить.
– Потому что – ты это знай, Роджер, – если тебе когда-нибудь что-то будет нужно, деньги или другое что, я сумею достать. Я все для тебя сумею.
– Знаю, Софи. Знаю. – Он сунул руку в карман и достал пятидолларовую бумажку. – Слушай, в тот вечер, когда отца увозили, он послал мне свои золотые часы. Вчера я их продал за сорок долларов мистеру Кэрри. Тридцать отдал матери, пять оставил себе и пять отдаю тебе. Мне кажется, мама сейчас как-то далека от мыслей о деньгах. Покупками занимаешься ты, вот и спрячь эти пять долларов на черный день.
Больше он ничего не сказал, но вместе с деньгами протянул ей свое величайшее сокровище – три кангахильских наконечника для стрел из зеленого кварца, или хризопраза.
– Ну, мне пора.
– Роджер, а папа нам будет писать?
– Я сам все время об этом думаю. Но это грозило бы новыми бедами нам и ему самому. Понимаешь, он ведь теперь лишен гражданских прав. Может быть, со временем, несколько лет спустя, он изыщет какой-нибудь путь. А пока лучше нам не думать о нем. Мы должны жить, вот и все.
Софи кивнула, потом спросила шепотом:
– Роджер, а что ты собираешься делать? Кем, то есть, стать?
Смысл вопроса был – в какой области он собирается прославиться, и Роджер это понял.
– Сам еще не знаю, Софи. – Он посмотрел на нее с чуть заметной улыбкой, слегка наклонив голову. Не поцеловал. Только взял обеими руками за локти и крепко сжал их. – А теперь ступай в дом и постарайся устроить так, чтобы мама не выходила на кухню, пока я там. Я только возьму свою куртку и уйду через лаз за курятником.
– Роджер, ты меня извини… Ты меня извини, но тебе нужно попрощаться с мамой. Ты ведь у нас теперь единственный мужчина в семье.
Роджер шумно глотнул и расправил плечи.
– Хорошо, Софи, будь по-твоему.
– Она шьет в гостиной, словно сейчас восьмой час вечера, а не утра.
Роджер по черной лестнице поднялся наверх, будто забыл что-то у себя в комнате. Потом спустился в холл и вошел в гостиную.
– Ну, мама, мне, пожалуй, пора.
Мать встала в нерешительности. Она знала, что он, как и все в семье Эшли, не признает поцелуев, как не признает дней рождений, рождественских праздников, вообще таких случаев, когда принято выражать вслух то, что предпочитаешь хранить про себя. Снова ее дыхание сделалось прерывистым и частым. Когда она заговорила, едва можно было расслышать слова. Беата Келлерман из Хобокена, штат Нью-Джерси, перешла на язык своего детства.