Сейчас император, стряхнув с подбородка крошки, пространно излагал:

– Разумеется, нельзя сказать, что плебсу доступно искусство утонченное, изысканное. Отнюдь. Быть может, он и оценит какую-нибудь похабную сценку, разыгранную мимами, или бесхитростную игру на свирели, но вкусы его более возбуждает вид кровавой плоти на гладиаторских аренах или азарт от гонок колесниц. Кому-то такие зрелища доставляют больше удовольствия. Однако в подлинной мере душа человека раскрывается в занятиях более тонких. Именно их оценка, предоставленная его суждению, делает его существом возвышенным. Вот ты, Семпроний, согласился бы со мною?

– Ну как можно возражать против столь неоспоримой линии доводов?

– Вот и я о том же. Из чего следует, что большинство людей искусство оценить не способно. Оное требует определенной чувственности, эстетичного провидения, которое в нас есть или же, наоборот, нет. Обучиться ему невозможно.

– Разве? – подал строптивый голос Британник, подаваясь вперед так, чтобы видеть из-за Семпрония своего брата. – Тогда скажи мне: человек, к примеру, рождается для игры на музыкальном инструменте, хотя бы на той же лире? Если ты прав, то почему мы тогда вынуждены этой игре обучаться?

Нерон печально вздохнул.

– Ты, брат, по своему обыкновению воспринимаешь вещи чересчур буквально. Конечно же, учиться игре на инструменте надо, но сама способность к этому в человека заложена с рождения. Как и способность петь.

– Ну, так бы и сказал.

– Твоя въедливость меня порою просто удручает, – помрачнел Нерон.

– А я иногда просто путаюсь в нагромождениях твоих мыслей, брат. Мне казалось, наставничество Сенеки[8] должно было сказаться на тебе лучшим образом.

Губы Нерона сжались в тонкую полоску.

– У меня ощущение, что ты забываешься. Ты разговариваешь со своим императором. Будь осторожен в выборе слов. И внимательно следи за тем, что говоришь.

– Да уж куда там… Я только и делаю, что осторожно слежу. И замечаю, что ты последнее время усердно обыгрываешь свое намерение править с терпимостью к вольнодумству, со стремлением положить конец политическим гонениям. Все это ты обыгрываешь, но лишь на словах. Не это ли входит в понятие провозглашенного тобой золотого века?

Нерон ненадолго смолк, а затем ответил:

– Если б я знал тебя не так близко, я счел бы, что ты надо мной надсмехаешься.

– В таком случае ты не знаешь меня вовсе.

– Я предупреждал тебя об осторожности. Дорогой мой брат, мне уже давно достается терпеть и колкости твои, и твое ехидство. А потому остерегайся переступить черту. Да, это правда: я взрастал в аскетичной среде, без доступа к книгам, в то время как тебя пестовали самые отборные учителя и наставники, каких только сумел нанять твой отец. Правда и то, что мои молодые годы прошли без любви, потому что мать моя была вынуждена как-то устраивать свою жизнь в ссылке. Ну а ты, сын императора, в это время наслаждался прелестями жизни во дворце… Только все это, как видишь, изменилось. Твой отец – наш отец – покинул этот мир, а императором стал я. И это я обладаю силой даровать жизнь и предавать смерти, возвеличивать и растаптывать всех, кто живет в тени моей пяты.

В ответ Британник, вкусивший уже вина, вяло пожал плечами.

– Что ж. В таком случае прощай, златой век свободомыслия.

– Не испытывай меня, мой дорогой Британник. У всякого терпения есть предел.

В попытке ослабить накал страстей Семпроний повернулся лицом к Нерону.

– Император, вот ты сейчас упомянул насчет пения. Скажи мне: ты по-прежнему поешь, как делал это в детстве? Помнится, даже тогда твой голос был сказочно красив.