Она свалилась сверху тяжёлым мешком, полным острых костей. Её лохмотья были похожи на выцветшее одеяние цыганки: многослойное, разномастное – индийские огурцы, польский горошек, матрасные полосы, тельняшечная зебра, ситчик в полевых цветах, крепдешин в крупных маках. Все эти тряпки почти потеряли цвет, зияли прорехами – но они были живыми. Они ползли, оплетали, запелёнывали, душили запахом нафталина. Я задохнулся.
Старуха вцепилась мне в горло многосуставчатыми пальцами и зашептала:
– Где она? Где моя девочка? Я так соскучилась.
Её горячее дыхание пахло лекарствами и ацетоном. Тряпки взлетели над её головой и опадали, накрыв нас обоих.
"Я проиграл" – понял я.
– Ты проиграл, – согласилась старуха.
Её водянистые глаза смотрели с нежностью на моё лицо: на лицо Лии.
– Моя девочка, я так по тебе скучала! Не вырывайся, дай мне тебе помочь, дай мне тебя сохранить, дай мне тебя уберечь от жестокого мира.
Её голос можно было принимать вместо валерьянки, он мягкий и успокаивающий, он тихий и усыпляющий.
– Я спрячу тебя среди моих нарядов, моя малышка. Среди сарафанов, платьев с фонариками, брючных костюмов. Я положу тебя на мягкую подушку с кружевной оторочкой, обложу тебя веточками сиреневой лаванды, она очень красивая, и приятно пахнет, и отгоняет моль.
Левая рука старухи душила моё горло, правая ласково поправляла белокурые локоны.
– Я накрою тебя тёплым стёганым одеялом, мягким лоскутным покрывалом, красивым гобеленом с оленями – и ты согреешься, ты успокоишься, ты заснёшь.
Её голосом можно было усыплять больных перед операцией.
– Ты так долго не спала. Ты так исхудала – тебя совсем не кормят, о тебе никто не заботится. Я вижу глубокие тени под твоими глазами. Ты плохо спишь, деточка моя?
Её голосом можно было снимать боль и останавливать кровь.
– Тебе больно, солнышко моё? Сейчас бабушка подует и больно не будет, больше никогда не будет. Будет сухо, тепло, темно, уютно. Ты заснёшь.
Старуха втянула воздух, раздулась под кружевной ночнушкой тощая грудь, обтянутая сморщенной кожей в пигментных пятнах. Если она подует, я засну и не проснусь. Со страшным криком я потащил руку, связанную её тряпками: маленькую детскую ручку с припухлостями и перетяжечками. Я рвал ткань, а ткань разрывала мне кожу. Мне было больно, невыносимо больно, но боль намного лучше смерти. Боль проходит, а смерть нет.
Я вцепился старухе в шею так же, как она держала мою, и с силой, которой нет у трёхлетней девочки, но есть у меня, упёрся ногами во впалый живот. С испуганно разинутым ртом, хватая воздух, который не проходил сквозь пережатое горло, старуха пролетела надо мной, стукнулись в оконное стекло старческие пятки. Покрывалами, простынями, медленно опустились на тощие ноги гнилые лохмотья. Пока она не успела прийти в себя, я схватил торшер и перевернул над её испуганным лицом.
Серый тяжёлый свет потёк вниз, коснулся её лица, заструился по щекам, залил глаза, ноздри, рот с запавшими губами. Старуха закричала, но было поздно. Кожа, истончаясь, обнажила мышцы цвета провяленного мяса – серый свет разъедал их, в дырах проступили желтоватые кости. Тряпки взвились вокруг в предсмертной агонии и опали.
Я вытер лоб. Тело ребёнка способно на многое, но и ему не по силам такие нагрузки. Руки мелко дрожали, и я, обессиленный, упал на кровать рядом со стремительно осыпающимся скелетом. Челюсть старухи отвалилась. Из пустой грудной клетки через несуществующую носоглотку, вылетел огромный рой чёрных амёб. Здесь они не были прозрачными и невесомыми. Амёбы закружились над моим лицом, середина роя начала опускаться вниз, закручиваясь в смерч.