В соборе на другой стороне улицы закончилась месса, и большинство прихожан, обрадовавшись теплой погоде – где-то выше нуля даже после захода солнца, – разбрелись вокруг. Отовсюду раздавались пожелания доброго здоровья и веселых праздников. Погоду, конечно, тоже обсуждали, до чего неустойчива она была весь год: лето холодное, осень теплая, потом ударили холода, ничего удивительного, если рождественское утро преподнесет еще какой-нибудь сюрприз.

Кто-то вспомнил Эдди Брюэра, о нем поговорили немного, но не слишком долго, чтобы не портить праздничное настроение. Но все-таки, вздыхали они, как безумен этот мир! «Безумен, безумен, безумен», – носилось в воздухе.

Совсем недавно я просиживал здесь целыми днями. Наблюдал с балкона за людьми. Зачастую от холода ныла и деревенела искалеченная рука, а зубы выбивали мелкую дробь, и единственное, что удерживало меня, – это человеческие голоса.

По утрам я брал чашку кофе, выходил с ней на улицу и садился смотреть, что происходит на школьном дворе напротив дома. Мальчишки в голубых спортивных штанишках и таких же галстуках и девчонки в светлых беретах и клетчатых юбочках с воплями носились по площадке. Их нескончаемая энергия то утомляла меня, то придавала бодрости, все зависело от настроения. В плохие дни их пронзительные голоса впивались в меня стеклянными осколками. В хорошие, несмотря на мои невеселые воспоминания, я чувствовал прилив бодрости, своего рода глоток свежего воздуха.

В конце, написал он, остается боль. Каждый раз, когда она накрывала меня, я открывал конверт и вынимал записку.

Объявился он той теплой осенью, когда погода, казалось, сошла с ума, когда все вокруг перевернулось и встало с ног на голову. Представьте себе, что вы смотрите в яму и видите в ней звезды и созвездия, а когда поднимаете голову к небу – грязь и свисающие деревья. Словно кто-то встряхнул землю и мир, ну по крайней мере мой собственный мир, пошел кругом.

Иногда ко мне заходили Бубба, Ричи, Дэвин и Оскар. Мы болтали о футбольных матчах, о боулинге, об увиденных фильмах. Ни слова не было произнесено ни о прошлой осени, ни о Грейс, ни о Мэй. Мы не вспоминали Энджи. И мы никогда не говорили о нем. Он сделал свое черное дело, а словами делу, как говорится, не поможешь.

В конце остается боль.

Эти слова, написанные на клочке белой бумаги, размером 8 на 11, завораживали меня. Такие простые, они кажутся мне высеченными в камне.

1

Наш офис находился в башне, и мы с Энджи пытались привести в чувство кондиционер, когда позвонил Эрик Голт.

Обычно в середине октября в Новой Англии на неисправность кондиционера никто и внимания бы не обратил. Сломанный обогреватель – другое дело. Но осень была не совсем обычной. В два часа дня температура достигала двадцати с лишним градусов, а жалюзи на окнах все еще сохраняли промозглый и душный запах лета.

– Давай позовем кого-нибудь? – предложила Энджи.

Я чувствительно хлопнул ладонью по кондиционеру, включил снова. Никакого результата.

– Спорим, это привод, – сказал я.

– То же самое ты говорил, когда сломалась машина.

– Гм… – Секунд двадцать я пытался урезонить агрегат взглядом.

– Может, его обругать? Вдруг поможет?

Я перевел взгляд на Энджи, получилось не намного лучше, чем с кондиционером. Придется потренироваться перед зеркалом.

Зазвонил телефон, и я снял трубку с тайной надеждой, что звонивший разбирается в механике. Но это был всего лишь Эрик Голт.

Он преподавал криминалистику в Университете Брайса. Мы познакомились, когда он преподавал в Массачусетском университете, я был на паре его лекций.