Прибежав из школы домой, в тесную, вросшую в землю избушку, где обитали три сугубо пролетарские семьи, она подхватывала под мягкий пушистый живот соседского кота Ваську, забиралась вместе с ним на высокую железную кровать, подкладывала под локоть подушку в ситцевой наволочке и читала, читала, читала. За окошком, сплошь покрытым розовым от заката инеем, начинало темнеть. Не слезая с кровати, Люся щелкала выключателем, забирала из тарелки последний пряник и возвращалась в асьенду Каса-дель-Корво на званый обед к Пойндекстерам, или в выжженные солнцем прерии к храбрым индейцам, или в сырое подземелье на острове Иф.

Мамин приход с работы всегда был неожиданным. Тяжелая дверь, обитая серой мешковиной, распахивалась, и рыжий мурлыка Васька, обезумев от страха, начинал метаться по шестиметровой комнатушке. Получив пинок мокрым валенком, он улетал в коридор, а Нюша, стаскивая платок и телогрейку, бранилась:

– Люсинк, скоко раз тебе говорить? Нельзя животную на постелю пущать! От их одни микробы. В колидоре пущай спит, сюды его не води.

– В коридоре холодно, лед по углам. Жалко котика.

– Шерстяной, чай, не замерзнет.

Теперь уже не почитаешь! Первым делом мама включала радио – трехпрограммный пластмассовый приемник, висевший на гвозде возле двери. Под его бормотание (если только не передают концерт по заявкам, тогда – под звонкие народные песни) она переодевалась в бурый байковый халат и, повязав фартук и косынку, принималась греметь посудой. Доставала из фанерного стола, служившего и обеденным, и письменным столом, и буфетом, глубокие тарелки, алюминиевые ложки, бокалы для чая, черный хлеб, повидло, печенье и неслась на кухню разогревать кастрюлю промерзших в ледяном чулане щей, сваренных на всю неделю.

На кухне Нюша принималась обсуждать с соседкой последние новости.

– У нас в депо сказывали, вроде обратно в космос запустили. Говорят, сразу четыре мужчины. Не слыхали, Марь Ляксевна?

– Нет, не слыхала. Мне Миша радио включать не дает. Оно ему думать мешает. Он у меня все за учебниками сидит. – Толстая Марья Алексеевна никогда не упускала случая похвастаться тем, что муж у нее учится в военной академии. – Завтра моему Мише диалектический материализьм сдавать. Я в книгу-то глянула – ничегошеньки не поняла! Ой, трудно, Нюшенька, трудно!

Нюша поддакивала, и все было тихо и мирно. Но если рядом кипятила белье Шурка Воскобойникова, на кухне начинался ор. Майорской жене доставалось крепко: чтобы Маруська шибко не задавалась.

– Материализьм! – передразнивала ее похожая на Кощея незамужняя Шурка. – А не хочете у нас в столовке котлы поворочать? Сидит на жопе цельный день, трудно ему!

От такого невиданного нахальства Марья Алексеевна теряла дар речи, и за нее вступалась Нюша.

– Не права ты, Шура. Сама-то, чай, неграмотная, вот тебе и не понять, как учиться-то трудно. Особливо в годах. Это вон Люсинка моя раз-два – урочки сделала, назавтра – одни пятерки получила. Потому как головка молодая. А у Михал Василича уж мозг обстарел…

– А мозг обстарел, так ехай обратно в колхоз свиней пасти! – с сарказмом перебивала ее Шурка, очень артистично указывая направление деревянной палкой, которой только что упихивала в бачок выкипающее белье. – Без академиков обойдемся!

Сердечнице тете Марусе не хватало воздуха, чтобы достойно ответить Шурке.

– Сама и ехай… жигучка… – бессильно плакала она, а бывало, что и замахивалась на обидчицу половником. – Лярва ты столовская!

– Я те покажу лярву! Ты у меня кровью умоешься!

– Как дам по поганой роже!